Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как эти слова отличаются от сочувствия и душевной теплоты, которой проникнуты записки Екатерины II времен посольства Михаила Ивановича в Константинополе! К нему лично императрица благоволила, и князю вряд ли хотелось попадать под удары, из-за склонности жены к политическим играм. Тем более что московские события отразились на карьере Дашкова – ему пришлось спешно покинуть двор и уехать в полк.
Прибавим амурную привязанность Панина. Сапфические наклонности самой Екатерины Романовны. Возможно, Михаила Ивановича устроила бы женщина потише. А возможно, он метил очень высоко: панинская группировка была на подъеме, ей требовался свой кандидат на пост фаворита. Вспомним «сильную раздражительность души», которую княгиня испытывала перед отъездом в Гатчину. Очевидно, она переживала не лучшее время в семейной жизни. Судьбе не было угодно вернуть князя в столицу для решительного объяснения. «В сентябре в Петербург приехал… курьер от нашего посла в Варшаве графа Кейзерлинга, – вспоминала княгиня, – с известием, что муж, совершая усиленные переходы, невзирая на сильную лихорадку, наконец, пал жертвою рвения, которое он приложил к исполнению воли императрицы»{559}. Косвенным образом в несчастье подруги опять оказывалась виновата Екатерина II.
Нервы княгини были настолько расстроены, что страшный удар вызвал новый приступ паралича. «Левая нога и рука, уже пораженные после родов, совершенно отказались служить и висели, как колодки… я пятнадцать дней находилась между жизнью и смертью». Снова преувеличение? «В одном только случае отдала она долг человеческому чувству, именно, когда пролила слезу по случаю потери ее в высшей степени милого мужа»{560}, – доносил Бекингемшир. Так «слеза» или две недели беспамятства?
Вновь был прислан придворный хирург, который, по признанию княгини, спас ей жизнь. Создается впечатление, что Екатерина II продолжала жалеть бывшую подругу, раз отправляла лейб-медика. Но уже не могла заставить себя изобразить искреннее участие: слишком много взаимных обид было нанесено. Зато она сразу приказала Елагину выкупить у наследников ту самую лошадь, которую подарила Михаилу Ивановичу: «Лучше ее во всей моей конюшне не было и не осталось»{561}. Бичуя императрицу за черствость – де она должна была вытирать вдове слезы, – не обращают внимания на культурный контекст, в котором лошадь играет ту же роль, что и веер, только подарок сделан мужчине.
Послы в один голос заявляли, что смерть Дашкова опечалила многих: «Это был человек, которого по всей справедливости любили и сожалели и государыня, и все знавшие его. Особенно отличали его дамы»{562}.
Последнее, конечно, справедливо, но оплакивала Михаила Ивановича и родня, включая порвавшего с сестрой Семена. «Как он был человек честного и весьма доброго сердца и, конечно, не участник в бешенствах и неистовствах жены своей, – писал Воронцов 25 сентября отцу из Берлина, – то все о нем здесь сожалеют». Впрочем, брат предположил, что горе Дашковой будет недолгим и она вскоре «выйдет опять замуж за некоторого человека, с коим у нее столь откровенное и дружеское обхождение»{563}. Т. е. за Панина.
Семен ошибся. Екатерина Романовна никогда больше не искала спутника жизни. В письме Кэтрин Гамильтон она объясняла свое «отвращение от второго брака»: «Бедность, в которой я находилась с детьми после кончины своего супруга, заставила меня уединиться, приучить себя к стеснениям и неусыпно хлопотать о их здоровье и потом о воспитании; далее я старалась выплатить мужнины долги, не касаясь наследственного капитала. Ради всего этого я вела жизнь и одевалась ниже своего звания… Меня страшила мысль оставить детей двойными сиротами»{564}.
Из приведенных строк заметно, как дела житейские постепенно выходят для княгини на первый план. Она не искала нового союза, потому что была занята ведением хозяйства, воспитанием детей и тотальной экономией. «Если бы мне сказали до моего замужества, что я, воспитанная в роскоши и расточительности сумею в течение нескольких лет (не смотря на свой двадцатилетний возраст) лишать себя всего и носить самую скромную одежду, я бы этому не поверила, но… меня не пугали никакие лишения»{565}.
Во время путешествия в Европу не было собеседника, который не узнал бы от Дашковой, как она, благодаря бережливости и жесточайшему самоограничению выпуталась из стесненных обстоятельств. Дидро записал: «Она продала все, что имела, чтобы уплатить долги мужа… Она великодушно выносит свою темную и бедную жизнь. Она могла бы удовлетворить самым высшим претензиям, если б хотела воспользоваться позволением государыни продать имения детей, но она ни за что не согласилась на эту жертву»{566}.
Какова же была ситуация в действительности? От молодой женщины долго скрывали, что муж расстроил материальное положение семьи. «Вследствие своего великодушия по отношению к офицерам он помогал им, дабы они не причиняли беспокойства жителям, и наделал много долгов»{567}, – писала Екатерина Романовна. Ее слова можно было бы счесть очередной данью новым нравственным понятиям. На рубеже веков грабеж мирного населения уже осуждался, а вот в середине XVIII столетия война оставалась делом в первую очередь прибыльным. Поход служил прекрасным способом поправить финансовые дела. Однако на этот раз императрица, желая вызвать расположение поляков к кандидату от России – Понятовскому, – запретила грабеж.
Накануне похода прусский посол граф Сольмс доносил Фридриху II: «Вчера отправлен к князю Дашкову в Курляндию курьер с приказом вступить с двумя тысячами человек кавалерии в Польшу… Эта поддержка не ляжет бременем на страну, потому что отряд снабжен наличными деньгами в достаточном количестве, чтобы платить по пути за все для него необходимое»{568}. Однако «по пути» всегда возникали непредвиденные расходы, и отпущенных из казны средств не хватало. А потому Дашков, исполняя приказ императрицы не обижать местных жителей, давал офицерам деньги для закупок и из полковой кассы, и из собственного кармана, что, кстати, всегда делали командиры на марше. Приходилось влезать в долги. Поговаривали даже о растрате полковых сумм{569}.