Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока же все шло мирно. Монахов раскладывал фрукты – были они один к одному, до самого дна. Никакой той кашицы, что, выходит, зря пугала его. Кухонька была залита светом, лившимся с тарелок, уставивших теперь все: и холодильник, и подоконник. “Солнце и мать – вот два источника…” – сентиментально подумал Монахов. Вслух бы он этого никогда не произнес: ох как бы издалека разнесла бы его за такое высказывание жена! И никогда бы не доказал ей, что именно за это… Монахов вздохнул, печально любуясь своей работой. Да, никогда он раньше не встречал такой требовательности к действительности, чтобы все соответствовало уровню на сегодня выношенных представлений… Еще бы – встречал… Встречал бы – не женился… Именно на этом он женился – вот в чем дело. Женился, утомленный и измученный всем тем, что не было еще его женою… Как он настрадался от них в предыдущей своей жизни! Сейчас получалось, что страдал он в прошлом едва ли больше, чем сейчас. Невыносимым-то теперь было именно то, что и привлекло его к ней, а привлекательным стало то, чего он не выносил когда-то. Как странно мы любим!.. Жена вдруг приникла к нему, когда он не ждал, и он растаял. Жена укусила фрукт и зажмурилась от удовольствия. Жена любовалась фруктом. “Какое все это солнце!” – сказала она. Зря он боялся… Именно так и сказала. “Какая она хорошенькая! – вдруг понял Монахов. – Девочка. Она просто девочка”. – “Ты просто любишь ее…” – услышал он голос Натальи.
И жена услышала?.. Это уже бред. Вдруг надулась, повернулась, ушла в свою комнату, оставив недогрызенный плод. “Это что же делается! – вконец обиделся Монахов. – Что за мука такая!.. За все перенесенные тяготы и несчастья – и вот на тебе!” Это была только фраза: ничего из перенесенного не вспомнил он отчетливо, по отдельности: ни, ни, ни… Все его невспоминаемое пребывание в Ташкенте воспринималось им теперь как одна общая его заслуга, одно общее страдание, которое он вынес исключительно ради вот этого возвращения. Избежал всех соблазнов и рифов, разбежался – и вот на тебе! Он погрузился в скорбь. За окном была черная ночь. Окно слепо смотрело в кухню, отражая в себе некрасивые плоды…
– А это что такое?! – дрожащим от муки голосом сказала жена.
Он понял, что она что-то “нашла”. Уже порылась в его портфеле. Хотя “найти” там она ничего не могла: Монахов был особенно внимателен на этот счет. Однако – нашла.
Она стояла за его спиной с белым лицом, протягивая ему Лёнечкины стихи. В другой руке, как второстепенную улику, держала она книжку Зябликова…
– Что это за графомания?..
Монахов растерялся – виду не показал, насупился.
– А мне нравятся эти стихи, – сказал он, первым делом обидевшись за Лёнечку.
– Сам понимаешь, что не это имеет значение, – сказала жена. – Чьи они?
Монахов взглянул на жену с осторожным изумлением и потупил взгляд. Что-то было головокружительное в этой ликвидации логики, границы здравого смысла не существовало; да и не было такого – здравого смысла, был – смысл.
– Да это… один мальчик написал… – мирно пояснил Монахов. – Сын соседки… – добавил он, удивляясь сам, до чего же неубедительно.
– Соседки?.. – Жена так готовно сошла со следа, что этим еще раз изумила Монахова.
– Ложка, вилка, тарелка!.. Я постараюсь избегать теперь слов женского рода, – ядовито сказал он.
– Было бы неплохо, – невозмутимо сказала жена.
– Мои! Мои это стихи! – взвился