Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Батюшки-матушки, никак вторые кочета поют уж! И так глянь в окошко-то: светает уж… Вдругоряд поговоришь, надо спать укладываться…
И Григорий бросил рассказ и по-мужицки перекрестился двоеперстием. Поклонился тете и дяде:
— Спасибо за хлеб — за соль!
— Не стоит… Сыты ли?
— Много довольны, благодарствуем! — пропела Лариса и зевнула сладко, во весь рот с красными чувственными губами и сверкавшими белизной крепкими молодыми зубами. — А где мы лягим-то?
Тетя Маша уже постлала им в первой комнате, игравшей роль приемной, на широком турецком диване. Лариса присела на диван, толстые косы ее выпрыгнули из-под сбившегося с головы платочка, и засмеялась:
— Ровно на коровьем брюхе! Инда подкидывает!
Тетя Маша засмеялась и поспешила оставить молодоженов.
Долго не спали тетя Маша с мужем: тихо, шепотком, говорили о том, какое новое горе ожидает тетю Аню и как поступить: написать ей или предоставить все течению времени?
— Нам лучше не вмешиваться, Маша…
— Не написать ли все-таки Павлу Николаевичу? Как же промолчать: приехал брат, которого считали пропавшим, а мы — ни словечка!
— Ума не приложу. Вот уж не ожидал от нашего Иосифа Прекрасного такой прыти. Как девушка красная был и женщин боялся… а тут извольте посмотреть!
— Ты понял, что Григорий украл ее? Ну а как же: она сама сказала, что убегом… Значит, без согласия отца с матерью.
— С убегом вовсе не значит, что без согласия родителей…
Заспорили, поссорились и, отвернувшись друг от друга, замолчали…
Когда на другой день они встали, в соседней комнате гостей не было. Все было чисто прибрано и расставлено по местам. Тетя Маша вышла и увидала Никиту. Тот сказал с веселой улыбкой, что молодые господа в садах разгуливают.
Любопытный Никита уже успел поговорить с приезжими, а потом и с дворовыми мужиками и бабами. Все радостно удивлены и взволнованы, шепчутся, хихикают. Как же не дивиться, не смеяться и не радоваться? — чудо дивное случилось: молодой барин, Гришенька, на крестьянке женился! Подглядывали за молодыми, искали случая лишний раз мимо пройти, на себя внимание обратить и поближе на чудо дивное поглядеть. По всему видать, что деревенская бабочка: и по разговору, и по ухватке, и по одежде…
В людской кухне точно праздник. Успокоиться не могут:
— Вот те и дворянская кровь! — говорит Никита. — Видно, наша, деревенская-то девка, послаще дворянской оказалась!
— А ты погляди сам: король-бардадым[257], а не баба! — замечает Иван Кудряшёв, — идет, как пава плывет, глазом-бровью поведет — инда сердце упадет.
— Небось, обнимет, так все барские косточки затрещат!
— Отколя такую кралечку вывез он?
— Теперя и нам послабже будет: своя собственная барыня есть!
Только коровница Пелагея не проявляет радости:
— Барыня! Из грязи да в князи… Залетела ворона в барские хоромы… Поиграт с ей маленько, а потом — поди, откуда пришла! Они все на свеженькое-то кидаются, а отведают и в сторону!
— А ты не каркай!
Бабенка из деревни в кухню зашла. Еще поклоны кладет перед божницей, а уж ей новость радостную объявляют:
— А у нас чудо-то какое! Слыхала аль нет, что наш молодой барин на хрестьянке обженился?
— Да что ты!
— Вот те хрест! Провалиться на месте, если вру!
Через час вся Никудышевка на все лады обсуждала невероятное происшествие.
XVI
В алатырском доме уже все были в сборе. Сашенька привезла из Казани ребят, и дважды уже начинался отъезд на дачное пребывание в Никудышевку. Но в первый раз помешала болезнь Наташи: думали, что дифтерит, все страшно перепугались, а оказалась просто ангина; а во второй раз…
Во второй раз с бабушкой первый «удар» случился, и все так перепугались, что и думать о Никудышевке перестали. Казалось, что в старом доме, где бабушка родилась, и умереть ей суждено.
Принесли почту. Павла Николаевича дома не было. Рылась бабушка в почте и нашла два письма из Никудышевки: одно на имя Павла Николаевича, а другое — на свое. Прочитала оба. Сперва распечатала свое, и с первых же строк у ней помутилось в голове от хлынувшей в душу радости: «Дорогая мама!» Посмотрела на подпись: «Блудный сын ваш Григорий».
— Гришенька! Жив! — вскрикнула, заплакала, засмеялась и, сунув за рукав оба письма, с тяжелым дыханием, путаясь отяжелевшими ногами, поползла по лестнице в свою спальню. Торопилась, словно боялась, что письма у нее отнимут. Не хотела пока делиться радостной и невероятной тайной, а спрятаться, запереться и один на один со своей душой впитать в свое настрадавшееся материнское сердце слова, написанные рукой Гришеньки…
И вот спряталась, заперлась, легла в постель и стала читать:
Дорогая мама! Опускаюсь на колени перед вами и прошу простить меня. Это прежде всего. Я почти три года не писал вам и слышал от дяди Вани, сколько горя и страданий заставил вас пережить своим поступком. Да, родная моя, я молчал, но не думайте, что я сделал это по жестокости или нелюбви к вам. Есть в Евангелии такие слова: «Самые опасные враги — домашние твои!»[258] Это значит, что привязанность к родным, близким и любимым, привязанность к родному дому отдаляют нас от Христа и от большой и главной любви к правде и справедливости, от Царствия Божия, а не человеческого. Не думайте, что мне самому легко давался этот плотский разрыв. Бывали случаи, когда плакал я в малодушии своем. Боялся я искушений по слабости своей: вот, думал я, получу от вас письмо со слезами и упреками, с призывами в родной дом, и не выдержу, и любовь моя малая победит большую. Боялся еще, что вы, родные мои, станете посылать мне деньги и тем помешаете мне жить трудами рук своих…
Вы, мама, и раньше знали мои взгляды на жизнь и на людей. Я никогда не скрывал, что мою совесть тяготит и звание, и положение барского сынка, проживающего на счет незаработанной наследственной собственности, с сокрытой в ней исторической неправдой перед народом.
Не буду вам описывать тех тяжелых путей, по которым я шел искать своей правды. Искал ее в толстовстве и жил в толстовской колонии. Не нашел, чего искала душа моя. Оглядываясь, вспоминаю об этой жизни в колонии с душевным прискорбием: нигде не видал я столько ссор, дрязг и обид, как в этом месте. Был я и на Афоне. В послушании. Почему я пошел туда? Живя в колонии, видел, как много сору и дрязг вносили в нашу жизнь женщины. Из-за них больше и свою веру, и свою правду в жертву дьяволу отдавали. Уйти от женщин думал. Тысячу лет не ступала нога женщины на святую Афонскую гору. Туда и пошел. Там нет земли, и нет земной правды, и люди думают, что они заживо попали на небо. С виду смирение, а под ним святая гордость, и в этой святости уже не зрят, что за черной мантией тянется попираемая правда земная. А сказано: «Да приидет царствие Твое яко на небеси, тако и на земли»[259]. Был в сектантских скитах на реке Черемшане и в скитах на реке Еруслане. Тут искренно ищут и Бога, и правды и не только небесной, а и земной. Полюбились мне эти чистые сердцем люди. Долго старался я слиться с ними душою. Мешало мне в этом многознание. Поистине несть в нем спасения, и только устами младенцев по знанию Господь глаголет. И тут нашел, да поднять не мог. Тут надо крепко верить, что не солнце вокруг земли, а земля вокруг солнца ходит, а я не сумел в это поверить… и пошатнулся. И пошатнувшись, мама, упал я. Долго и не нужно рассказывать вам об этом. Скажу кратко. Встретил я на путях своих женщину и не поборол слабости человеческой. Полюбил ее. Знаю, что и тут принесу вам горе и страдание, но не хочу скрывать от вас правду: я соединил свою жизнь с девушкой из одной сектантской семьи, простой неученой девушкой, и счастлив, мама, с ней. Мама, вы — столбовая дворянка, но вы еще христианка. Вспомните, что не из высшего сословия Христос избрал первых учеников своих, а из неграмотных и бедных рыбарей. Вспомните и смирите свою гордость и благословите наше счастие. Сейчас мы с женой в Никудышевке, поселились пока во втором старом флигеле и помогаем дяде Ване. Как мы думаем устроить свою жизнь, пишу брату Павлу, а пока целую ваши руки и жду вашего решения.