Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Закипела работа и на дворе, и на облюбованной полянке за парком, и в Никудышевке. На дворе Григорий работает, доски тешет, пилит, звенит топором — изумляет своим мастерством всю дворню.
— Вот те и барин!
Лариса бревна и доски со двора на свой участок на барских лошадях перетягивает. Никита помогает. В Никудышевке школу разбирают. И везде делают свое дело проворно, весело, с шутками. Только звон и стук идет!
XVIII
Отец Варсонофий помог Анне Михайловне смириться, утолить свою печаль кротостью Святого Страдальца, который и распятый молился за распнувших Его. Она приняла свершившееся как новое ниспосланное ей Господом испытание. Простила сына заблудшего, но не сделала пира радостного по случаю его возвращения в отчий дом, как бы оно следовало по притче Евангельской[268].
— Пусть живут как хотят! Бог с ними.
Не могла понять и не могла простить до конца. Гордость сатанинская только притаилась в испуге перед отцом Варсонофием. спряталась от самой бабушки. Но прошло три дня, и она снова, как змея, зашевелилась в душе человеческой и стала сосать сердце материнское. Переломилась душа: любовь материнская тянула ее в Никудышевку. Пять долгих лет не видала Гришеньки, своего любимца, почитала его погибшим, а он воскрес из мертвых. Но почему он сам не поспешил в объятия матери? Знает, что она больна, и не боится потерять ее, прежде чем они свидятся! А был такой ласковый, нежный, почтительный, скромный, чистый, непорочная девушка… и называли его в отчем доме когда-то Иосифом Прекрасным.
И тут вставала на путях воспоминаний и обрывала их деревенская «баба», на любовь к которой сын променял любовь матери и честь дворянского рода. Ненавистна делалась ей эта баба, которой она никогда не видала…
— И не хочу ее видеть… — шептала бабушка, — уйду в монастырь…
Не Христос смиренного всепрощения, а гордость сатанинская рождала в ней… мысли о монастыре. Она даже и монастырь уже наметила в мыслях своих: Желтоводский Макарьевский[269], на Волге. Была она там однажды, и очень ей там понравилось. Позади лес, впереди водная ширь и гладь Волги и высокие горы, и звон колоколов, очень уж печальный, точно из веков далеких доносится…
Непрестанно боролись любовь с гордостью, и гордость победила.
Елену Владимировну с ребенком и няней Павел Николаевич решил отправить на лето в Крым, — все что-то плохо поправляется после последних родов.
— Может быть, мама, и вы поедете с Леночкой? Вам бы тоже не мешало отдохнуть около моря.
— Не в Крым, а в монастырь мне надо… жизнь доживать.
Павел Николаевич поморщился. О монастырях он был общеинтеллигентского мнения: они набиты лентяями и лицемерами обоего пола, ловко эксплуатирующими народное невежество и суеверия. Коротко и ясно.
— Вы полагаете, что в монастыре попадете под крылышко святости?
— Нет, не думаю. Я и сама не святая. Не здоровые, а больные нуждаются в святом пристанище. Ваша двоюродная бабка, княгиня Марья Алексеевна, в молодости большая грешница была, а умерла в монастыре. И все свое состояние в монастырь отдала…
Легкий испуг шевельнулся в душе Павла Николаевича. Не от корысти, а просто от мысли, что мать может так глупо распорядиться имением. Он-то проживет, ему наплевать, но есть другие, есть внуки, а главное — очень уж досадно лености и тунеядству покровительствовать…
— Моя двоюродная бабка поступила весьма глупо: монастырь, конечно, никаких добрых дел с помощью ее земельного дара не творит, а сдает землю втридорога мужикам, а монахини жиреют…
— Да ведь у вас нет ничего святого!..
— Бог дал нам голову и руки: работай во благо Господу, себе и ближним. Все в монастырь уйдем, так работать будет некому.
— Да ведь люди, Павел, не из одного брюха сделаны. Я, слава богу, потрудилась и на себя, и на вас всех.
Павел Николаевич пожал плечами:
— Так-то оно так, а все-таки без пищи, как установлено наукой, обойтись тоже невозможно. Даже этому пророку… как его?.. Илье! Так и ему понадобился ворон, чтобы таскать пищу[270].
— Какой ты циник! Оставьте меня в покое…
Надо сказать, что Павел Николаевич, как и вообще вся наша передовая интеллигенция, любил иногда побогохульствовать. Настоящим атеистом он не был, от церкви и православия не отпадал, раза два-три по собственной инициативе посещал храм Божий и несколько раз в году представительствовал перед Господом от земских учреждений на молебнах и панихидах в разных торжественных случаях, но, в сущности, вопрос о Боге он еще в юности отложил в сторону и никогда уже им особенно не занимался и совершенно не интересовался тем, что будет с ним после смерти. Праздный и пустой вопрос. Тем не менее, ни с Богом, ни с церковью Павел Николаевич не воевал, никаких обрядов и таинств не отвергал, раз в год говел и причащался, во все кружки и тарелочки клал, даже и свечки перед образами возжигал. Исполнял все это, как дань известной социальной корректности, приличий. «Пустая вещь галстук, а без него обойтись все-таки нельзя в обществе!» — говорил он. Бог, церковь, религия — все это было для него неизбежными условностями социальной жизни и общения, и то внимание, которое Павел Николаевич уделял Господу, напоминало тот поклон с напускной приветливостью, которым обмениваются при встречах малознакомые и часто мало уважающие друг друга горожане. Павел Николаевич, как и все передовые люди своего времени, стоял за полную свободу религиозной совести, но свобода эта была весьма несовершенная: относясь очень почтительно к религиозной совести всяких иноверцев, Павел Николаевич совершенно не церемонился со своей верой, своей церковью и своим духовенством. Над «своими» допускалось, довольно злое порой, издевательство, не говоря уже об игривых остроумных шуточках. Стоило очутиться Павлу Николаевичу в веселом подвыпившем и сытно покушавшем мужском обществе, как сейчас же начинались нескромные анекдоты, и религиозная свобода совести кончалась примитивным грубым кощунством. Это кощунство, впрочем, перло из всех интеллигентных душ. Вся соль и пикантность рассказываемых в таких случаях анекдотов заключалась в том, что свобода совести разрешала передовым и просвещенным людям делать действующими в анекдотах лицами монахов, монахинь, священников и не щадить для пикантности и красного словца никаких святынь церкви и своей религии. Стоило только одному начать эти анекдоты, как каждый из присутствовавших спешил выложить из своей души весь огромный запас накопленной и хранимой кощунственной скверны, причем рассказчиков нимало не смущало, если среди многих кощунствующих присутствует один-двое людей искренно верующих, и никто не находил нужным считаться с их религиозными убеждениями и совестью. Да и сами эти верующие не возмущались и не протестовали, а смиренно слушали и слегка поулыбывались, так что трудно было кощунникам понять: одобряют или не одобряют. В глубине-то души эти верующие, конечно, возмущались, но им не хотелось показать себя людьми отсталыми…