Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начался бесконечный опрос свидетелей, разные заявления со стороны защиты, словом, никому из публики не интересные подробности и формальности. Кому в самом деле интересно, когда и где родился какой-нибудь бородатый мужик с лысиной Савелий Прокофьев или курносая баба Прасковья Тютюнина? Чем занимаются? Женаты или замужем? Были ли под судом и пр.?
В перерыв осведомились у судейских, когда начнется интересное, и зал опустел.
Интересное началось только на третий день, и тогда снова зал переполнился и до конца дела уже не пустовал. Нужно только отметить проскользнувший в скучные минуты для публики и потом ее весьма удививший факт: один из защитников внезапно заболел (один, впрочем, из второстепенных, не интересных для дам), а, по его заявлению и с согласия суда, на его место вступил добровольно Павел Николаевич Кудышев, которому не удалось попасть в свидетели.
Мы с вами хорошо знаем, что и как случилось в Никудышевке! Поэтому не станем шаг за шагом описывать движение процесса. Отметим только общие характерные черты и моменты. Вся интеллигентская группа свидетелей, хотя и вызванная со стороны обвинения, производила впечатление не свидетелей, а защитников. Вся форменная группа казалась не свидетелями, а товарищами прокурора, по крайней мере, а наш приятель, земский начальник Замураев, даже упустил из виду, что он не на съезде земских начальников, а свидетель на заседании судебной палаты: заговорил о распущенности народа, о том, что его испортили разные свободы, что мужики — лентяи, пьяницы, воры, и даже начал стращать сословных представителей революцией, после чего по просьбе защиты был остановлен и деликатненько ограничен в теме показаний. Интересно и многозначительно еще такое обстоятельство: когда дело доходило до показаний и объяснений подсудимых, тяжелое и страшное дело превращалось в комедию, сопровождаемую веселым и радостным хохотом публики, что несколько раз заставляло председателя суда предупреждать публику, грозя устранением ее из зала заседаний.
Подобно тому, как нас, интеллигентных людей, удивляет и раздражает публика народных спектаклей, часто смеющаяся в самых сильных драматических местах, так здесь, в суде, хохотала культурная публика, когда мужики и бабы рассказывали и объясняли глубокое, значительное, драматическое души своей, часто со слезами на глазах. Образный язык и построение речи, сверкавшее для культурной публики всякими неожиданностями, и своя, мужицкая, логика казались такими странными и смешными, что трагедия превращалась в комедию…
Только немногие, близко знавшие и постоянно общавшиеся с простым народом, не смеялись, а слушали молча и дивились, чему публика смеется. Один из защитников, молодой и горячий, не сдержался и, когда публика засмеялась, крикнул:
— Над собой смеетесь! — за что получил выговор от председателя.
Нечего и говорить, что обвиняемые, мужики и бабы, плохо понимали, о чем их со всех сторон спрашивали, почему хохочут, когда им хочется плакать, не понимали, кто тут их обвиняет, а кто защищает. Свой мир они резко отграничили от всего зала со всей публикой: есть они, которых судят и на которых нападают, и есть весь этот зал, полный господами, барами, перед которыми они провинились и которые их судят и грозят каторгой и Сибирью. Они порой выскакивали и против своих защитников: «Неверно говоришь!» — поправляли, как говорится, на свою голову, что, конечно, тоже вызывало общий хохот.
Они за правду стоят, а господа хохочут над ними! Один из обвиняемых, рыжий лысый старик, поставил в глупое положение самого Хардина:
— Вот ты мне приказал сказывать, что я не побег за дохтурами, а остался околь барака, а я врать не хочу и вот, как перед Богом заявляю, что повинен, побег, но только когда добежал, то барина прикончили, и я уже мертвого ногой попробовал… Вот и вся моя вина! Только ногой мертвого тронул…
И опять хохот в публике: всем смешно это выражение: «ногой тронул». Смешно в душе и самому председателю, но он прекрасно тренирован для таких случаев: ни одним мускулом не покажет, что ему смешно. Самым нейтральным и спокойным тоном он спрашивает:
— Вот ты ногой тронул, другой колом потрогал, третий легонький толчок в спину дал, то есть тоже потрогал, а барин и помер! Если нога в хорошем сапоге с гвоздями, так можно так тронуть, что человек сразу Богу душу отдаст…
И снова в публике смех, а лысый старик недоуменно озирается и крестится:
— Вот как перед Богом сказать: у меня и сапог-от года три не было, в лаптях ходим!
Ничего смешного, а все смеются. Старик разводит руками и садится. Насмешила одна баба.
— Что скажешь? В барак ворвалась? Не отрицаешь?
— Ну так что ж? Была там, с народом…
— Дверь ломала?
— Да чего ее ломать-то! Пихнул Лукашка ногой, и кончено!
— А ты ему помогала?
— Я позади его, Лукашки, стояла, а как народ попер, так и я Лукашку должна была придавить… Кабы ты сам, ваше благородие, тут стоял, так и с тобой так бы вышло!
Смеются.
— Лукашка на дверь, ты — на Лукашку, на тебя Гришка, на Гришку — Микишка, — вот дверь и высадили… Так?
Все в публике вспомнили сказку про «Репку» и засмеялись, а баба свои права отстаивает:
— Я не для разбоя прибегла, а чтобы свою Агашку забрать. Нет такого закону, чтобы от матери с отцом дите отымать! Небось ни одного господского робенка в барак не посадят, а от нас силком отымают… По правде судите!
В голосе — дрожь, в глазах — злоба на всю публику. Притих весь зал… А баба завыла и закричала с истерикой:
— Не перед вами, а перед Господом я за свое дите отвечаю! Кабы не отобрали бы мое дите, так и жива бы осталась, а пожила в вашем бараке, и нет ее больше… Вы уж и меня туда же!., там Господь меня рассудит!..
Председатель старается оборвать обличение, но баба не унималась. Председатель объявил перерыв заседания, потому что на скамье обвиняемых повели себя ненадлежащим образом: другие бабы завыли, а мужики стали кричать:
— Верно, верно она сказывает!
И так продолжалось три дня: то смешно, то жутко. На четвертый день речи начались.
Павел Николаевич, который первым из защитников должен был выступить с речью, растерялся: точно прокурор подсмотрел сделанный Павлом Николаевичем конспект своей будущей речи и предусмотрительно опроверг все те защитительные доводы, которые были намечены Павлом Николаевичем — малоземелье, нужда, темнота, голод, бесправие. Обо всем этом прокурор сказал в своем вступлении. Сказал тепло, с сочувствием, с жалостью. Когда он говорил это вступление, можно было подумать, что говорит не прокурор, а защитник. «О чем же я-то буду говорить?» — растерянно соображал Павел Николаевич, а прокурор, поскорбев о несчастных, спросил вдруг громче, чем говорил вступление:
— Пусть все это так: и бедность, и голод, и малоземелье, и необразованность. Но следует ли отсюда, господа судьи и сословные представители, что мы должны мириться с разгромами экономий, бараков, казенных учреждений, с сопротивлением государственной власти прямым и косвенным? Мыслимо ли существование государства, если государственные законы будут игнорироваться ста миллионами темного народа? И действительно ли наш народ настолько темен, чтобы за тысячелетие нашего государства считать себя безответственным за такие преступления, как убийство своих сограждан и уничтожение таких учреждений, как больницы, аптеки, медицинские пункты по борьбе с государственным бедствием? Почему, однако, темный народ не громит тех учреждений, правительственных и частных, которые работают по борьбе с голодом? Я, господа судьи и сословные представители, согласен даже с выступавшими здесь от интеллигенции свидетелями: мужик — плохой гражданин, за тысячу лет государственной жизни не научился гражданской ответственности. Но что же отсюда следует? Освобождать от законной ответственности? Но не значит ли это усугублять темноту правового сознания мужика?