Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Думать о том, что каждую минуту за тобой следят чьи-то злобно усмехающиеся глаза, было очень неприятно… По первой собственной реакции все вдруг ощутили, что игре пришел конец, но сказать об этом не решились. Фурман был уверен, что тот, кто это сделал, обязательно еще раз придет к шалашу – посмотреть, нет ли ответа. Два серых, дождливых дня, проведенных в засаде, только усугубили общий разброд. Но на третий день, когда почти все уже махнули рукой, врага удалось выследить. Им оказался один из подозреваемых, задиристый и крепкий мальчишка из их же отряда, которого они в свое время решили не принимать в игру: случайно подслушав их тайный разговор, он тогда пришел с какими-то наглыми требованиями. Звали его Мазурик (от фамилии Мазуров) или, что являлось уже прямым вызовом, – Косой (узкие серые глаза его немного косили). Отомстить Косому штабистам было уже не по силам. Между ними вспыхнули внутренние дрязги, и игра окончательно заглохла.
Но неприятности на этом не прекратились: сначала тяжело заболела одна вожатая, потом вторая сломала ногу – отряд пришлось расформировать, а детей мелкими партиями разбросали по другим отрядам. Конечно, это уже была не жизнь…
И погода испортилась, стало холодно. В новом отряде Фурман, наконец, подрался с Мазуриком один на один на глазах у знакомых ребят и девчонок. Схватка происходила не на кулаках, поэтому обошлось без крови. Фурман, несмотря на свою ловкость и изворотливость, оказался плотно прижат к полу и после постыдно-безуспешных попыток освободиться был вынужден публично признать свое поражение. Противник был явно тяжелее него, а бывшие друзья не поддержали… Фурман слал домой отчаянные слезные письма, и родители, учтя неблагоприятные обстоятельства, забрали его из лагеря дней за десять до конца смены.
Дома, с наслаждением помывшись в родной ванне под утешительный гул газовой колонки, отоспавшись и пару раз объевшись, Фурман занялся сочинением секретного отчета, адресованного московским членам ШКПФ и озаглавленного им «Агитация в пионерлагере “Березки”». Первая лагерная смена уложилась в восемь вдохновенно исписанных тетрадных страниц в клеточку. Немного отдохнув после обеда, Фурман снова сел за работу. Нарисовав карикатурное изображение вожатой на костылях для титульного листа второй части, он приступил к описанию сложных и неприятных недавних событий, но вскоре работа застопорилась. Фурман перечитал страничку и с удивлением понял, что избранная им «взрослая» манера не только не передает его лагерных переживаний – это бы как раз еще ладно! – но странным образом превращает всю эту совершенно неудачную по своим результатам и вообще довольно грустную историю «агитации» в какую-то другую – пусть и не очень правдивую, но зато весьма складную и решительную, вроде тех, которые передаются по радио. С одной стороны, этим можно было бы даже гордиться – получилось вполне профессионально. Но Фурману все-таки хотелось быть честным… Он надолго задумался, а потом ему почему-то стало уже скучно дописывать.
5
На следующий год лето все никак не могло начаться: дожди, серость, холод… В отряде было несколько прежних знакомых, но с Фурманом происходило что-то необъяснимое. Почти каждый день на него вдруг тяжкой волной накатывала беспричинная тоска, апатия и слезливая жалость к самому себе. Иногда, еще успевая удивиться охватывающему его приступу, он пытался убежать от него или на футбольное поле, пустовавшее из-за плохой погоды, или за территорию. Как раз рядом с их корпусом оказалось еще одно удобное для ухода место. Забор здесь упирался в широкий медленный ручей с темно-коричневой водой. Пройдя по узенькой сырой тропинке сквозь заросли высоченной прибрежной крапивы, прилипнув к крайнему столбу и обернувшись вокруг него, можно было оказаться как бы в другом мире. Никакой крапивы по ту сторону забора почему-то уже не было. Приятный травянистый бережок кое-где превращался в настоящий пляж – пару раз там даже останавливались туристы на машинах. На чистых пустынных светящихся ровным светом полянах стояли спокойные и приветливые деревья. Даже небо за территорией казалось Фурману каким-то другим. И тяжелые облака плыли, куда хотели, и птицы могли улететь отсюда в любой момент… А давно изученные внутрилагерные окрестности теперь вызывали у Фурмана только усталое раздражение.
Пребывая в таком упадке, он неожиданно сблизился с Генкой Златоврацким – странным интеллигентно-придурошным мальчишкой, которого все в отряде, даже совсем мелкие и глупые, постоянно шпыняли и поддразнивали. Даже вожатые не слишком старались скрыть свою необъяснимую неприязнь к нему, хотя ничего плохого этот мальчишка никому не делал. Наоборот, он был почти пугающе учтив со всеми: здоровался, говорил «спасибо»… Вообще, в его речь то и дело прокрадывалась какая-то до смешного неуместная, старомодно «благородная» манера, и Фурман с сочувственной досадой догадывался, что это, скорее всего, влияние Генкиной бабушки, с которой он, судя по его рассказам, проводил большую часть времени. Фурман мягко намекал Генке, что, когда он разговаривает с ребятами, ему стоит объясняться как-нибудь попроще, чтобы не раздражать их. Тот смущенно соглашался, с огорченным видом качал головой, но справиться с собой не мог. Несколько раз при случайных упоминаниях о нем в разговоре с другими Фурман сознательно называл его по имени, а не одной из бывших в ходу издевательских кличек, – и ребята даже не сразу понимали, о ком он говорит. Смуглый, большеротый, с круглыми карими глазами и жесткими курчавыми волосами – Генка и вправду был похож на обезьяну…
Общался с ним Фурман только в своем плохом настроении, а в «просветах» не то чтобы прямо избегал, но во всяком случае пытался не афишировать их приятельские отношения. Когда у него все было в порядке, он и сам себе удивлялся, посматривая на Генку, – что их могло свести?..
В тоске же они бродили кругами по холодному мокрому лагерю (уходить за территорию Генка отказывался) и бесконечно ныли друг другу о том, как здесь все плохо, а дома – хорошо. В лагере имелось множество полузаброшенных безлюдных мест: котельная, задворки бани и мастерских, старая свалка, окрестности заросшего белыми лилиями пруда, – вид которых почему-то действовал на Фурмана умиротворяюще. Тайное посещение этих глухих, забытых Богом и людьми местечек постепенно стало у них с Генкой особым целительным ритуалом – в конце маршрута Фурман чувствовал, что слабость уходит из него и он способен вернуться в общую жизнь. Когда такие прогулки уже вошли у них в привычку, они и сами иногда стали посмеиваться над собой и своей «плаксивой парочкой», но, как Фурман ни изощрялся в самобичевании, сил у него от этого не прибавлялось.
Был момент, когда он, оказавшись вовлеченным в лагерный футбольный чемпионат, попытался порвать болезненную связь с «приятелем по несчастью». Но отрядную команду преследовали неудачи, и при этом не возникало даже намека на прежнее братство… Накрапывал безнадежный дождь, и Фурман в одиночестве метался по маршруту, ругаясь на себя матом и понимая, что не может ничего изменить…
Родители привезли Фурману баночку черной икры. Было еще много чего вкусного, поэтому он съел только три бутерброда, а остаток переложили в освободившуюся маленькую стеклянную банку с завинчивающейся крышкой – со строгим наказом очистить ее сегодня же: без холодильника икра до завтра не достоит. Фурман сказал, что разделит угощение с приятелями, а то к ним давно не приезжали.