Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нужно признать, подумала Ракель, что в языковом плане текст чистый, сильный и ясный, даже учитывая, что его шлейф по-прежнему оставался слегка за горизонтом её понимания. Хронология фрагментарна, но сводится воедино так мастерски, что в любой момент читатель ощущает хрупкость истории любви, разворачивающейся между рассказчиком и женщиной, на протяжении всей книги именуемой «она». То, что в начале кажется банальной хроникой разрыва, местью брошенного любовника, через несколько глав внезапно становится интересным. Читатель попадает на тот же крючок, что и рассказчик Филип, и так же лихорадочно жаждет понять, что происходит с женщиной, которая одновременно так загадочна и беззащитна. Ракель ожидала увидеть классический портрет femme fatale – красавицу с её неуловимыми двусмысленностями и жестокостью, – но Филип Франке описал совсем другой тип женщины. Её квартира забита книгами на нескольких языках, в остальном же это жилище аскета. Когда ей не спится, она имеет обыкновение читать Гомера на древнегреческом. Она стайер, но не фанатик, просто выскальзывает утром из постели, зашнуровывает шиповки и уходит бегать по рассветным берлинским улицам. Она кажется самостоятельной личностью, честной и целостной, стремящейся к правде и неспособной ко лжи. Однако огромные территории её жизни и истории остаются закрытыми, и Филип то и дело натыкается на запертую дверь или глухое молчание. Когда однажды герой-рассказчик издалека замечает любимую с другим мужчиной, он не верит, что она ему неверна. И всё-таки долго идёт за ними, и в его воображении незнакомец обретает богоподобные масштабы, хотя внешне это довольно потрёпанный мужчина средних лет в бесформенной военной куртке из тех, что раньше продавались в секонд-хендах.
Пока Ракель читала, дом проснулся. Снизу доносились пронзительные детские крики. Шумели трубы. Услышав шорох гравия во дворе, Ракель посмотрела в окно и увидела дядю Петера в беговых тайтсах и сигнальной жилетке, хотя на улице уже было совсем светло. В конце аллеи он перешёл на спортивный шаг.
Утро выдалось мрачноватым и тревожным, Ракель списала это на похмелье, раздражение и эмоциональное перенапряжение. Когда она спустилась в кухню, все уже встали. Бабушка Ингер пыталась дирижировать семейством, отдавая чирикающие команды. Сусанна жарила колбаски, одной рукой на манер Мадонны поддерживая свой огромный живот. Элис, точно в замедленной съёмке, намазывал на тост джем в явном неведении, что рядом с его рукавом один из кузенов размахивает ложкой йогурта. Эммануил читал вслух из «Тибетской книги мёртвых». Папа ходил в наушниках туда-сюда по коридору и что-то приказным тоном говорил. Вера жаловалась, что её яйцо пашот оказалось слишком жидким. Дедушка Ларс, видимо, только что удалился в библиотеку. Один из старших кузенов, напрочь забывший о вчерашней стеснительности, завидев Ракель, немедленно пожелал рассказать ей о том, что недавно случилось в садике или, возможно, у него в воображении – сначала там фигурировал кто-то по имени Вильям, потом тираннозавр и какая-то хижина, – он подполз к ней по диванчику, сел рядом, тёплый и мягкий, в пижаме с человеком-пауком, и послушно открыл рот, когда она предложила ему кусочек появившегося на столе круассана.
Через несколько часов они выехали назад в город. Ракель пыталась уснуть, но из полудрёмы её вытащили воспоминания об утреннем чтении. Роман напоминал полузабытый сон. Прозрачные осколки сюжета смешивались с тусклыми и не до конца понятными фрагментами.
Она вышла из машины на Фриггагатан и, не глядя под ноги, поднялась по ступеням к себе в квартиру. В какой-то миг ей показалось, что она забыла роман в доме, и, пока она рылась в сумке, её пробирал холодный страх. Но, нащупав тонкую книжку, она не испытала никакого облегчения.
Когда она открыла дверь, на неё обрушился поток солнечного света. Воздух внутри был тёплым и затхлым. Она бросила сумку на пол и открыла окно. В кладбищенском саду, превратившемся в сплошную зелень, пели птицы. Помни о смерти, Ракель Берг. На дворе первое мая. На улице пахло влажной землёй, магнолии раскрывали пушистые почки, поворачивая их к солнцу, зацвели вишни, небо было ясным и чистым, открытым космосу, у Ракели перехватило дыхание, весна со всей силы ударила её в грудь, Ракель отступила на шаг от окна, хотя идти ей некуда, вернее, путь у неё был только один.
Она привела себя в порядок, соблюдая ритуал и никуда не торопясь. Надела водолазку и брюки от костюма. Нашла пиджак и немецкий словарь. Собрала волосы в пучок. В расписание трамваев внесли изменения из-за демонстрации, поэтому она пошла пешком. В библиотеке никого не было. Ракель села в самом конце читального зала, положила перед собой роман, словарь и тетрадь. И, склонившись над книгой, начала читать сначала.
В деталях не было ничего примечательного, но, собранные воедино, они позволили увидеть пугающие очертания. Книги на разных языках. Бег на длинные дистанции. Неожиданная привязка к Эфиопии – знакомство рассказчика с женщиной происходит в эфиопском ресторане, где он обращает внимание на то, как она ест руками инджеру [72] – изящно, а не неряшливо и неловко, как он.
Но, подумала Ракель, откидываясь на спинку стула из-за ноющей спины, в Берлине довольно большая эфиопская диаспора. Много эфиопских ресторанов. Одновременно отметила, что женщина разговаривает с официанткой на языке амаринья, а это для европейской женщины уже редкость.
И, перечитывая сейчас, Ракель обнаружила абзац, который в первый раз не вполне поняла. Там говорилось, что женщина носит на шее золотое украшение, небольшую подвеску, шарик солнца в венце коротких плотных лучей, под которые она подсовывала ноготь большого пальца, когда о чём-то думала.
Ракель уходила из библиотеки на дрожащих ногах. Ранний вечер. Солнце слепило глаза.
Дома на Фриггагатан она нашла коробку со старыми фотографиями и высыпала их на пол. По большей части это были снимки, сделанные полароидом на каких-нибудь фестивалях и во время их недельного пребывания в Барселоне, им с Ловисой тогда как раз исполнилось по восемнадцать… вот они неумело курят перед Саграда Фамилия. Но были и фотографии, сделанные дома, дубликаты, по которым не станет скучать отец, если вдруг захочет среди ночи полистать семейный альбом. Больше всего Ракель любила чёрно-белую фотографию очень молодой Сесилии. Она сидела по-турецки, почему-то в круглых очках Густава, одной рукой жестикулировала,