Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стекло, мучимое и униженное огнем, тростями и щипцами на первом этаже, обретает свою сущность и суверенность на втором этаже. Там оно становится холодным, твердым, хрупким, блестящим. Это его основные свойства. Но чтобы сделать стекло гибким, лоснящимся или мутным, его нужно подвергнуть ужасному насилию. В выставочных помещениях стекло расцветает во всей своей ледяной и причудливой надменности.
Сначала мы видим потолок, расцветший люстрами, фонарями и светильниками всех видов и цветов — мраморные, яшмовые, филигранные, светло-зеленые, голубовато-сапфировые, розовые, как семга, — но все они, как будто подслащенные, подкисленные, сливаются в одну большую карамель, твердую и прозрачную. Большой цветок из кристаллических медуз, мечущий на наши головы засахаренные стрекала, мерцающие стеклянные трубки органа, вокруг которого плавают связки глазурованных щупалец, зеркальные оборки, все в заиндевевших кружевах.
Но эти обширные комнаты гораздо больше своим престижем и загадочностью были обязаны обилию зеркал, умножавших их, дробивших и вновь составлявших в единое целое, вселявших безумие в пропорции. Они искривляли плоскости и делали перспективу бесконечной. Много было цветных — цвета морской волны, голубоватых или позолоченных, что делало зеркала еще более похожими на замерзшую воду. Одно из них особенно привлекло мое внимание. Скорее его рама, чем само по себе, так как эта рама, составленная из маленьких зеркал, ориентированных в разных направлениях, была непропорционально велика и доминировала над овальным зеркалом, которое окружала. Я остановился перед подобием самого себя, затерявшись в глубине его блеска, подавленный бесконечностью образности, заключенной в нем.
— Я вижу, месье Сюрен, что вы еще не уехали и что вы наконец оценили зеркала, которые так ненавидели раньше.
Это был улыбающийся, маленький, лысый и усатый человек. Его сильный итальянский акцент только подчеркивал замечательную легкость, с которой он говорил по-французски.
— Правда, пришлось отложить свой отъезд из-за погоды. Если она не слишком хороша здесь, что же делается в других местах? — ответил я осторожно.
— Могу вам доложить о какой хотите стране, месье Сюрен. В Лондоне — туман, в Берлине — дождь, в Париже — мелкая изморось, снег в Москве, в Рейкьявике уже ночь. Так что вы хорошо сделали, задержавшись в Венеции. Но если вы хотите побыть здесь еще, мой совет: не слишком вглядывайтесь в это зеркало.
— Почему? Это волшебное зеркало?
— Оно самое венецианское из всех представленных в этом салоне, месье Сюрен. И думаю, именно поэтому оно не внушает вам того ужаса, который вы испытываете обычно от присутствия зеркал, как вы мне рассказывали.
— И что же в нем такого венецианского, чего нет в других?
— Его рама, месье Сюрен. Эта огромная рама, непропорциональна настолько, что заставляет почти забыть зеркало, теряющееся в ней. Мы видим, что эта рама составлена из большого количества зеркал, кривых во всех смыслах. Самолюбование здесь невозможно. Едва ваш взгляд сосредоточится в центре, на вашем лице, как он уже отброшен вправо, влево, вверх, вниз боковыми зеркалами, каждое из которых по-разному отражает ваш облик. Это зеркало с заносом, оно забавляет, оно — центрифуга, которая уносит на периферию все, что в нем появляется. Конечно, это зеркало особенно характерно. Все венецианские зеркала, впрочем, наделены этим свойством центробежности, даже самые простые, самые примитивные. Венецианские зеркала никогда не отражают никого в том виде, каков он в реальности. Это — кривые зеркала и смотреть в них нужно немного сбоку. Конечно, в них есть притворство, шпионство, но они спасают вас от опасности угрюмого и стерильного созерцания самого себя. Если бы Нарцисс смотрелся в венецианское зеркало, он был бы спасен. Вместо того чтобы быть поглощенным своим отражением, он бы поднялся, затянул пояс и отправился бы гулять по миру. Мифы бы изменились: Нарцисс стал бы Улиссом, Вечным жидом, Марко Поло, Филиасом Фоггом…
— Значит, они влекут нас к кочевому образу жизни…
— К кочевому! Вот именно, месье Сюрен. И в этой метаморфозе вся магия Венеции. Венеция привлекает, но она же и отталкивает. Все посещают Венецию, но никто в ней не остается. За исключением тех, кто приезжает сюда умереть. Венеция — очень хорошее место для смерти. Венецианский воздух поглощает, я бы сказал — с некоторым сластолюбием, последние вздохи тех, кто пожелал их здесь испустить. Чимароза, Вагнер, Дягилев откликнулись на этот странный призыв. Один французский поэт хорошо сказал: не правда ли, что уехать — это немного умереть? Можно бы добавить, что умереть означает уехать очень далеко. В Венеции это знают…
Мы вышли на улицу, и казалось, что мой спутник знает, где находится мой отель, так как вел меня в нужном направлении, насколько я мог судить по улочкам, которые мы проходили. Он шел, продолжая свои словообильные речи о глубокой сущности Венеции.
— Наш город не имеет устойчивого равновесия, месье Сюрен. Или точнее, он обладал им, но потерял. Нельзя понять Венецию, игнорируя город-близнец, который уравновешивал его в Средиземноморском бассейне. Вначале Венеция была плацдармом Константинополя, которому она обязана самым существенным в своей духовной и материальной жизни. Вопреки всей Италии, против Сьены, против Генуи, против Рима, он поддерживала византийцев, она притязала на родство с Восточной империей; и те западные визитеры, которые высаживались у набережной Рабов и обнаруживали там толпу в широких и вышитых одеяниях, в шапочках и чепчиках, видели эту восьмиугольную с куполами архитектуру, тонкой работы решетки, мозаику, им, этим визитерам казалось, что они перенеслись на Восток. А потом Константинополь пал, исчез под натиском турецких варваров, и, видите, месье Сюрен, самое страшное в этой исторической трагедии отношение к этому Венеции. Это может показаться невероятным, но венецианцы восприняли новость о катастрофе 1453 года с не очень убедительной горестью. Можно сказать, они даже выказали тайное удовлетворение смертью своей сестры-близняшки, неизмеримо более богатой, более щедрой, более религиозной. Но оказалось — без Византии они не могли существовать. С тех пор судьба Венеции была решена, лишенная византийского противовеса, она дала волю своим авантюрным, странническим, торговым наклонностям — и они поддерживали ее процветание, богатство и мощь некоторое время, — но это уже было тело без души, обреченное на неизбежное разложение. И хотя ваш ненавистный корсиканец нанес последний удар Светлейшей, передав ее Австрии в 1797 году, уже давно это был только труп, в котором жизнь поддерживалась только по привычке. Вот, месье Сюрен, что можно прочитать в зеркалах Венеции.
Мы подошли к большому навесу из листьев, под которым таился ресторан отеля. Мой спутник протянул мне карточку:
— До свидания, месье Сюрен. Если вам понадобятся мои скромные знания, не колеблясь, приходите меня навестить.
Когда он, живой и легкий, удалился, я прочел в его карточке:
«Джузеппе Коломбо
Инженер
Метеорологическая станция Венеции».
* * *
Пробуждение глубокой ночью. Итальянцы никогда не спят. Когда на улочках уже перестают раздаваться крики и песни полуночников, под бледным рассветным небом начинают звонить колокола сотен церквей. Вчера вечером я взял одну из книг, лежавших в салоне и предназначенных для клиентов. Это глава из «мемуаров Казановы» «Мое бегство из венецианской тюрьмы». Вот еще один «центробежный» венецианец, вся жизнь которого была только чередой соблазнений и разрывов. Но Казанова не Дон Жуан, в котором было что-то от охотника и даже убийцы. Этот испанский пуританин ненавидит женщин и плоть, хотя в то же время он — их пленник… Он презирает эти существа, доступные и нечистые, но не в силах пройти мимо. Потом все они обливают его грязью и проклинают. И когда он покидает очередную из них, то всегда со злобной насмешкой, а его слуга заносит имя в толстую книгу, где содержится список всех жертв.