Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Они всегда догоняют, – сказал он с неизбывной тоской в голосе, – не верьте тем, кто утверждает, что от них можно убежать или спрятаться. Как говорится, от себя не убежишь… Они догоняют, и происходит страшное, очень больно становится, но и… Ах ты боже мой, Господь запретил говорить о приятных моментах, поэтому не буду, в общем, это очень похоже на смерть, только, по-моему, еще хуже. А потом воскресаешь, где-нибудь на отшибе рая, в горах или в лесочке. Отходишь несколько часов постепенно. Я, например, землю в это время пашу. Мать сыра земля райская силу дает. В земле, в простоте вся сила и есть. Наберусь сил и все по новой, опять их на горизонте вижу, убегаю, но бесполезно. Эти мучения бесконечны.
– Нет, нет этих мучений, – вмешался в разговор стоящий неподалеку господин Пелевин, – ни мучений нет, ни вас, ни меня…
– Вот нет тебя, и молчи, раз нет, – довольно грубо ответил Лев Николаевич. – Не порти первый выходной за черт его знает сколько времени. – Пелевин смолк, граф Толстой удовлетворенно крякнул и продолжил делиться опытом: – Я знаю один метод, Федор Михайлович, он не простой и медленный, но тем не менее работает. Непротивление и образование. С непротивлением здесь со мной все согласны. При жизни смеялись. Мол, вы, граф, лишку с непротивлением хватили, уж больно прекраснодушно, а здесь живо сообразили. Если им сопротивляться, они только злее становятся. Да и время между их появлениями сокращается, так что не вздумайте, Федор Михайлович, брыкаться попусту. А с образованием до сих пор смеются. Но ничего, я всем докажу, у меня и успехи имеются. Видели ноги? А туловище видели? Нет? То-то и оно. Раньше и туловище и ноги за мной гонялись Анечкины, а теперь только ноги. Все образование! Я им Сократа проповедую, Новый Завет, арифметику для общего развития. Они меня убивают, а я проповедую. И не так, знаете ли, свысока, как баре на Руси привыкли народ образовывать, а на равных, снизу даже. Поскольку все мы, писатели, виноваты перед персонажами. На самом деле они несоизмеримо лучше и выше нас, мы же сами в них все лучшее и вложили. Я перед Аннушкой Карениной покаялся, зря я ее, конечно, паровозом, но и рассказал ей о многом, про Богоматерь рассказал, про духовную составляющую в женщине. Ведь не один Эрос нами правит. Она и не знала, глупышка бедная. Несколько тысячелетий по земному времени ей повторял здесь. И вот результат: туловище исчезло, остались только ноги.
– А с другими как? – заинтересовавшись, спросил господин Достоевский.
– С другими пока никак, – сникнув, ответил граф Толстой, но, тут же приободрившись, продолжил: – Ничего, терпение и труд все перетрут. Андрею Болконскому – вольтерьянские идеи, учение Руссо продвигаю, паровозу – основы механики преподаю, вот только с дубом не знаю, как быть. Пробовал ботанику, чувствую, не идет, а что ему еще рассказывать, дубу этому, пока не догадался.
– Паровоз, – озадаченно пробормотал Федор Михайлович, – чем же вы паровоз так обидели?
– О мой дорогой друг, я и сам поначалу задавал и ему и себе этот вопрос. Здесь, в раю нашем, время неисчерпаемо, и в его течении открываются удивительные истины. Оказывается, у всего сущего есть душа. И даже у неживого. Неприятно было паровозу такую красивую женщину, как Аннушка, давить, вот и мстит. Да паровоз еще полбеды! Там еще и машинист имелся. Я и не подумал даже, что после произойдет. В смысле, после того, как точку в романе поставил. А вышло все как обычно: старый Каренин, блюдя светские приличия, подал в суд на железнодорожную компанию, мол, не сама Аннушка под поезд бросилась, а задавили ее, не заметив. Машиниста осудили на десять лет каторги, а у него пятеро детишек мал мала меньше. Вот так вот, за то и страдаю. Ох, лучше бы я сказки детские писал.
– Извините, что встреваю в ваш разговор, но я писал, – сказал, подойдя к классикам, мужчина с грустным и добрым лицом, в клетчатом, по американской моде, костюме. – Я писал сказки, и что? Теперь за мной гоняются ушастые медведи, полосатые коты и злые собаки. Разрешите представиться, Эдуард Успенский, детский писатель, сказочник в некотором роде. Никогда бы не решился подойти к двум величайшим гениям, но услышал, как вы упомянули детские сказки, и не выдержал. Я писал исключительно для деток, выдумывал смешных и добрейших героев и никогда не ожидал с их стороны какого-либо подвоха. В результате все оказались обиженными. Матроскин, это кот такой, обаятельный и хитрый, нечто вроде кота в сапогах, упрекает меня в антисемитизме и периодически устраивает мне холокост. Вроде как жадным и бессердечным я его изобразил, а он не такой в душе безусловно. Шарик, приятнейший пес, наоборот, подозревает в русофобстве, мол, изобразил тупым, недалеким и агрессивным, да еще с аллюзиями на «Собачье сердце» Булгакова. После погромов Шарика холокост детской забавой кажется. Но хуже всех дядя Федор, мальчик, который подобрал этих бездомных животных и отправился жить с ними в деревню. Никогда не догадаетесь, чем я ему насолил. «Ты, – говорит, – дядя Эдик, семьи меня лишил, с животными заставил жить, как Маугли, и сделал в конечном итоге зоофилом, у меня из-за тебя теперь с девушками не получается. А ну-ка становись на четвереньки, мяукай и гавкай погромче. Я тебе покажу, как животных любить нужно!» Ужас, господа, натуральный ужас. Но я не унываю, потому что тоже знаю способ. Образование, Лев Николаевич, это хорошо, но это, если позволите сказать, от ума, а надо от сердца. Лишь искреннее сердечное чувство может пронять персонажей. Я говорю им, что они добрые, я искренне верю в это сам, и постепенно, постепенно…
– Что постепенно? – полюбопытствовал Федор Михайлович.
– Постепенно появляются задержки, завязывается дискуссия. Вы и сами видели, когда Чебурашка (медведь с большими ушами) услышал о своей доброте, то перестал меня мучить и вступил со мной в диалог.
– Но потом-то он вас все равно убил?
– Убил, но после диалога. Лиха беда начало, как говорится.
После заявления сказочника участники беседы надолго замолчали. Убийство, хоть и в результате диалога, радостных перспектив не обещало. Паузу прервал знакомый Федору Михайловичу французистый господин, улепетывавший от буйного мушкетера, обвинявшего его в отравлении любимой.
– Месье, – решительно сказал французик, – меня зовут Александр Дюма, и я не могу не вмешаться в ваш спор. Месье, вы как дети малые, ей-богу. Доброта, образование, отрицание реальности… Как будто персонажи – живые люди. Я понимаю, рай, загробная жизнь, акценты смещаются, но всему есть предел. Персонажи несоизмеримо ниже нас, в конце концов, это мы их создали, а не наоборот. Да, на их стороне, так сказать, физическая сила, но что эта сила по сравнению с силой ума? Они просто быдло, как говорят у вас на родине, уважаемый Федор Михайлович. Вам ли не знать! И поступать с ними следует самым жестким образом.
– Что же вы предлагаете конкретно? – из самого дальнего угла, явно поддерживая жесткую линию, угрюмо подал голос до этого молчавший господин Пелевин.
– В ваше время, месье, это называли боевым пиаром с элементами разводки. Надеюсь, вы меня поняли, а для остальных расшифрую. Стрелки надо переводить или, выражаясь литературно, снимать с себя ответственность. Народу необходимы образ врага и национальная идея. Удивляете вы меня, месье, ведь писатели же! В книгах такие интриги закручивали, что сам Господь восхищался. А в жизни слабо? Я, конечно, понимаю, мне, автору авантюрных плутовских романов, легко говорить, но и вы все-таки далеко не битники из шестидесятых, классики, без сомнений. Уж интригу заплести – это в ваших силах. Слышали, как я д’Артаньяну кричал, что это негры Констанцию убили. Вот примерно так.