Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День пролетел в работе. Головная боль вскоре утихла, и письмо пошло споро. Крюков исписал несколько страниц. Близкое и скучно-понятное, печальное и ясное переплеталось на них с далеким и фантастическим, странно влекущим и безнадежным. Особое ощущение от творчества испытывал он в этот день. Текст как будто наполнялся идущей извне дополнительной силой.
В свежие апрельские сумерки закуталась станица. Слились в одну смутную, длинную полосу выбеленные стены хаток, черные крыши четко рисовались на розовом стекле догорающей зари. Под синей фатой надвигающейся ночи все знакомое, примелькавшееся взгляду, не нарядное, серенькое, даже убогое, вдруг спрятало привычные черты, стало новым, диковинным и странно-красивым. Загадочна и прекрасна синева вечернего неба. Мигают звезды. Совсем незнакомые люди запрудили шумными группами перекресток… Так хорошо в беспорядочном движении и тесноте толкаться, намерено жать и цеплять друг друга… Снова резко заболела голова…
Шолохов пробуждался. Присматривался, заглядывал в лица. Боже, так близко, удивительно, так странно и весело… Быстрый, задорным блеском блеснувший взгляд, скользит навстречу, скрестится, спросит… улыбнется дразнящим намеком, и нет его, исчез. Вслед за мгновенным шелестом и запахом платья понеслось сладкое любопытство, но уже далеко она, проворная легкая фигура! Шолохов вспомнил стихи Верлена: «Я помню этот сон, волнующий и странный, в котором я люблю и, кажется, любим».
«Какое чудесное видение, – подумал Шолохов, – совсем как когда-то». Снова накатил сон, Шолохов погружался в дремоту…
Голову отпустило. Крюков озабоченно тер вспотевший лоб. Кто-то подошел, ласково коснулся плеча, нежным шепотом спросил:
– Федор, ты?
Теплое прикосновение пьяным вином прошло по телу.
– Анастасия! Вот давно кого не видал!
– Давно, – она поправила платок, снизу вверх поглядела на него блестящим взглядом суженных, как будто немного грустных глаз.
Он взял ее за руки.
– Сошлись, поговорить не о чем?
– Ну как не о чем?
А ведь правда: нечего сказать. Как это другие умеют быть находчивыми, свободно, остроумно шутить, весело балагурить, безбоязненно обнимать?
– Ну, как поживаешь, Настя? Она улыбнулась коротко.
– Как бондарский конь под обручами! – Вздохнула и прибавила. – Видишь, живу…
Анастасию выдали замуж за атаманца Кузнецова насильно. Оставшись жалмеркой, познакомилась она с Крюковым… Почти десять лет уж минуло, а вот все тянулось, сладкой болью скребло где-то внутри прежнее чувство. Он вдруг вспомнил ее горькие слова: «Тут за мной сто глаз! Знаешь, свекор у меня какой? Узнает – беда. Вернется муж – придется ответ держать». Все обошлось, вскоре Кузнецов пришел из майских лагерей, и когда родился Мишутка, подозрений у бравого атаманца не возникло. Крюков жил уже в Петербурге, в станицу он не возвращался. Треклятая политика! Нужна ли она ему? О сыне Федор не знал, ну а если б знал? Изменилось бы что-нибудь в его жизни?..
– Ушла я от атаманца. Уж и распостыл он мне… Подземельный дьявол, чтоб ему – где горшки обжигают!
У Крюкова застучало частыми, громкими ударами сердце, и от волнения он долго не мог сказать тех слов, которые просились на язык.
– Ну, давай сделаем родню промеж собой… а? – проговорил он наконец, неловко и конфузливо.
Анастасия покачала головой. Вдали звучала протяжная песня хоровода. Над станицей подымались плавные волны песни: задушевные, трогательно-нежные, грустные.
– Нет, Федя, поздно. Развелась я и сызнова замуж вышла. За хорошего человека…
Ночной сторож дремал на ольховых жердях.
– Кто идет? – прохрипел он голосом человека, которому смертельно хочется спать.
– Своя, Анастасия…
– Спать пора! – строго сказал сторож. – Не в указанные часы ходишь!
– Пора спать и – спи! Кто мешает?
Анастасия вошла в курень. За столом кроме мужа сидел слесарь Памфилыч, писарь станичного правления Собакин и раскольничий поп Конон. Частенько засиживались они за полночь, в сладко-ленивом бездействии. Любили порассказать и послушать диковинные истории о человеческой жизни, о каком-нибудь странном, загадочном случае, о ловком мошенничестве или о внезапной перемене судьбы.
– Мишутка где? – спросила Анастасия.
– Да с утра так и не подымался, спит. Намаялся, бедняга, вчера. С казачатами стенка на стенку на кулачки бился.
– Ох, и слабенький он, цельный день проспал, надо же.
– Я слышал, спортсмэны, после борьбы по двое суток отсыпаются, – вставил свое слово в разговор эрудированный поп Конон.
– Ну, двое суток, ты это, того, хватил, – возразил слесарь Памфилыч, – проснется среди ночи, будет по базу блукать.
Мишутка среди ночи не просыпался, не проснулся он и с утра. Разбудить, растолкать его не получалось. Напротив, сон казался все глубже. Обезумевшая от ужаса мать уже прикладывала к губам зеркальце. Запотеет или нет? Дыхание было. Пригласили доктора, тот долго осматривал ребенка, тер пенсне, вздыхал, наконец, отозвал старшего Шолохова в сторонку, помялся и сказал: «Летаргический сон – медицина бессильна».
– Сон?
– Да, но болезненно длинный, может продолжаться и несколько дней, и несколько лет.
Анастасия, прислушивающаяся к разговору, заголосила. Муж молча обнял ее. Взволнованно и выжидательно глядело на него побледневшее лицо жены. Он сжал ее похолодевшие ладони с тонкими худыми пальцами. Зубы его стучали.
– Доктор, у нас есть деньги. Подскажите, что делать.
– Случай редкий. Я рекомендую обратиться к профессору Снегиреву. У него глазная клиника в Москве, но сам Снегирев специалист по психофизиологии, я слышал, он проводил наблюдения больных летаргическим сном.
– Спасибо, доктор, мы поедем…
Шолохов очнулся. Перед его взором белели, кажется, листы бумаги, исчерченные неразборчивым почерком. Он попытался сфокусировать взгляд – не получалось. Чья-то незнакомая рука водила пером по бумаге. Он прислушался. Было тихо, но в уме с невероятной четкостью и силой возникали слова, потом предложения… потом появились образы. Шолохов вслушивался в мерный рокот струящихся фраз и ощущал нечеловеческое блаженство.
– Ерик гудет, ажник страшно!
– Пойдешь с нами бродить?
– А ишо кто пойдет?
– Баб покличем.
– Пойду! Пойду! Пойду!
Он снова погрузился в дремоту. Вдруг – лошадь. Совсем близко. Брызги грязи. Шолохов отшатнулся. Больно ударился головой обо что-то темное, густое и твердое.
Образы исчезли. Чужая, неизвестная рука резко закрыла взор.
– Черт, – услышал он голос, – опять эта боль. Работать невозможно.
Рука опустилась, Шолохов снова видел. Белые листы по-прежнему лежали на столе. Крюков поднялся. Шолохов как будто пролетел по комнате, застыл у окна. Михаил Александрович аккуратно протянул руки вперед, кончиками пальцев дотронулся до темной границы. Крюков помассировал виски, голова не проходила – сегодня что-то сильнее, чем вчера, – подумал он.