Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда проснулась, он стоял надо мной в голубых кальсонах с высунутым из них огромным, толстым, синим, красным — кусок сырого мяса, до сих пор подташнивает при одном воспоминании, и с тех пор пытаюсь припомнить то, чего, может быть, и не было, но, может быть, и было, как узнать? — и я была голая, одеяло откинуто, неделю потом болела, мамаша решила, что ангина, в горло каждый день лезла — при чем здесь горло? что за издевательский эвфемизм!
Когда я потеряла девственность, если потеряла ее когда-нибудь: отдавшись ему наконец после долгих домогательств, измучив его и себя своим страхом перед дефлорацией, которая так и не произошла в ту новогоднюю ночь, когда я у него осталась, или значительно раньше, во сне, в беспамятстве, когда у меня вдруг без всяких на то причин подскочила температура? И что, если мамаша все знала или догадывалась, а только притворялась, спасая семью от распада — хотя спасать к тому времени было уже нечего, — и в каком-то безумном отчаянии совала мне в рот ложку обратной стороной и больно, будто нарочно, давила на язык? Как я их тогда ненавидела обоих за то, что нарушили суверенные пределы моего тела, которое стало мне после этого чужим и отвратным.
Даже если ничего не было, все равно мамаша пожертвовала мною ради своего е*аря, который сломал мне жизнь и которого однажды ночью — спустя несколько месяцев, когда вдруг проснулась и он снова стоял надо мной в своих голубых кальсонах, но на сей раз это был только сон, но я все вспомнила и проснулась еще раз, пошла на кухню и взяла нож — пыталась убить, и это было как во сне, хотя и наяву, и он прятался под одеяло, а я пыряла, пыряла, защищая маму, над которой он насильничал по ночам, как надо мной, — я сама видела! — и снова она вмешалась и спасла его, будь проклята!
Или он просто стоял тогда надо мной и, откинув одеяло, мастурбировал глядя на меня? Приняла же я за насилие то, что они с мамашей совершали по обоюдному согласию и даже в основном по ее инициативе, потому что у папаши был усредненный темперамент, зато она была похотлива, как кошка, а он давно уже к ней остыл и к тому времени измышлял, как обеспечить себе алиби и снять запреты. Главный снял, когда заподозрил, что я не его дочь, — совращение малолетних в его трусливом сознании было все-таки меньшим преступлением, чем инцест. А как на самом деле?
Мамаша ему все прощала: и вечную пьянь, и ночные скандалы, и даже то, что произошло или чуть не произошло со мной — вот уж когда ночная кукушка перекричала дневную! А меня считала зловредной — за то, что не умею прощать. Я и ей не простила, что она ради своей похоти мной пожертвовала, — о нем и говорить нечего: до сих пор жалею, что не зарезала, любой бы суд оправдал, узнав про домашний наш ад. Как мы просыпались ночью, когда он, пьяный, возвращался домой и, встав посреди комнаты, вынимал свой разбойничий х*й и по периметру поливал как из шланга, стараясь дотянуться до самых далеких точек, и казалось, у него бездонный мочевой пузырь и нас всех в конце концов затопит, и брызги его мочи до сих жгут мне лицо. Искалечил мне не только детство, но и всю жизнь: с тех пор я нравственный урод. Сама все про себя знаю, потому и злило, когда он говорил, что я росла среди скандалов, иной жизни не представляю, его путаю с отцом и воспроизвожу тогдашнюю жизнь в нынешней. А куда мне деться от той жизни, об этом он подумал?
Я его и в самом деле иногда ненавидела, как папашу, которого ненавижу всегда, хоть он давно уже в могиле, а мамаша пишет из Ярославля мне в Нью-Йорк, что мы с ней одна кровь, пытаясь теперь восстановить то, что сама тогда уничтожила. Мамаша с лицом хулиганки — враг, и всегда была врагом, не любила меня за то, что другая, чем они, книжки отбирала, лампочку выкручивала, чтобы я не читала, почему-то именно чтение ее особенно бесило, а брат насмехался — травили всей семеечкой, а теперь: одна кровь! А когда у меня с ним началось, из Ленинграда дальнего родственника вызвала, начинающего алкаша, только чтобы не за еврея. Одна кровь! Я росла в их семье сиротой, им сына было достаточно, родилась по недоразумению, по чистой случайности, затянули с абортом, которые были тогда запрещены, все тайком, а потом и тайком было уже поздно — нежеланная, ненужная, обуза, лишний рот, к тому же девочка. Мамаша всегда предпочитала брата — на отца похож, а тот в самом деле в молодости был красив, не отнимешь, да только что с его красоты? У нас с братом разные отцы, хоть и один человек, — у брата счастливое детство в лоне молодой и удачливой по советским стандартам семьи, а мое и детством не назовешь — так, мразь какая-то.
Когда брат родился, отец был в фаворе судьбы, посты какие-то партийные занимал, а когда спустя восемь лет родилась я, его уже отовсюду турнули, из партии исключили, он пил не просыхая и по ночам дебоширил, отыгрываясь на семье. И деться от этого рутинного семейного кошмара было некуда, выход был один-единственный: убить его. Так она не дала, а теперь — одна кровь! Еще бы не одна кровь: всю семью брата содержу, обуваю и одеваю, из Нью-Йорка посылки и оказии каждый месяц, воздушный мост, а они там исправно детей делают благодаря моей гуманитарной помощи. Что меня связывает с этой ярославской семеечкой ненавидящих меня дармоедов? Он говорил: добровольное рабство. Мамашу называл атаманшей, я с ним после этого неделю не разговаривала. Еще однажды сказал, что не любит их за то, что они не любят меня. Зачем он это сказал? Тактичностью никогда не отличался, главного не понимал, не хотел понять — потому и больно, что правда. И зачем мне эта правда от него, когда сама все знаю: и что притон, и что разбойники, и что планы вынашивают, хитрят и измышляют, как бы меня посильнее родственными путами опутать и тогда уже наколоть как следует. Ну, точно как в «Сказке о золотой рыбке»: все им мало — сначала квартиру в Ярославле попросили купить за валюту, потом одного из своих детенышей попытались на меня сбросить, еле отбилась. У нас родственников за границей не было, я аборты делала, а у них есть я: вот они и плодятся и размножаются, как тараканы.
В стране неуклонно падает уровень жизни — у них неуклонно растет. Брат даже с работы ушел, а мы здесь экономим и приработки ищем на стороне, никакой работой не брезгуем. Какая ни есть, была актрисой, а здесь дикторша на «Свободе», а до того как туда устроилась, продавщицей в «Лорд и Тейлор» работала. Это тоже ему в счет: ради него уехала, из-за того что еврей, актерской своей карьерой пожертвовала, вот и попрекала его этим. Эмиграция далась тяжело, больше потеряла, чем нашла. Знала бы, никогда бы не уехала. Одичала здесь совсем в одиночестве, говорить разучилась, целыми днями ни с кем ни слова, хоть и дикторша: свое отбарабаню в микрофон — и молчу.
С братом его замучила: не хотел посылать вызов, говорил, что у меня не срабатывает инстинкт самосохранения, что я самоубийца, но мне уже было все равно, что он говорит.
— А если бы у тебя там был брат или сестра… — отвечала я, и это стало рефреном чуть ли не всех наших ссор. Единственный раз, когда во мне действительно взыграла кровь, — надо было на что-то опереться в нашей с ним борьбе. Я выиграла, но это была катастрофа, я это поняла уже в Джей-Эф-Кей, когда брата встречала. И как когда-то с папашей, деться от него совершенно некуда.
Не виделись четырнадцать лет — постарел, облысел, ссутулился, обрюзг, вылитый отец, будто тот и не помер девять лет назад от рака поджелудочной железы в ярославском госпитале для старых большевиков, о чем мамаша сообщила со слезой и тайным упреком, и своего добилась: я оплатила похороны. Как и папаша тогда, брат был теперь безработный и пьющий, так и сказал с порога, обрадовал: