Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Родителя слушаться надо, – подтвердила Устя, уматывая бутыль в тряпицу. – Да и ночь на дворе, спать положено крещёным людям!
– Я крещёный, но всё равно не усну, – без улыбки сказал Алёша. – Почему-то не могу. Ночью особенно скучно бывает. Лежишь, лежишь, думаешь… Все истории из книг вспомнишь… Маму… А если засыпаю, то хожу во сне! Я этого, вообрази, даже не помню, а Захаровна говорит…
– Во сне бродите, барин? – Устинья отставила бутылочку, подошла ближе к кровати. – И часто так с вами? Вы Михайле Николаичу говорили ли?
– Нет. А разве нужно? – пожал плечами мальчик. – У меня ведь болезнь сердца, при чём тут… Почему ты рассердилась?
– И Господь с вами, барин, смеем ли мы… – машинально пробормотала Устинья, сдвинув брови и напряжённо думая о чём-то.
Алёша смотрел на неё с растущим интересом.
– А во сне-то круглым годом ходите? – вдруг спросила Устинья. – Аль только летом или зимой?
– Зимой! – неожиданно звонко рассмеялся мальчик. – Всегда только зимой! Летом, не поверишь, сплю как убитый – и никакой бессонницы! Да кто же болеет летом?! Летом можно и на рыбалку, и на покосы, и купаться, и скакать верхом…
– Обучены? И часто скачете?
– Да всегда! Ты бы видела моего мышастого, быстрее его в свете нет! Мы с Хасбулатом, это папенькин черкес, носимся до реки и обратно, а потом…
– Воля ваша, барин, правду ль говорите? – Устинья в упор посмотрела на него. – Как это можно, коли в сердце больно? Как и папаша вам дозволяет?
– Но ведь у меня ничего не болит! И я совсем не устаю! – мальчик растерянно посмотрел на неё. – Почему ты мне не веришь?
– Я… Верю. – Устинья снова задумалась. – Стало быть, летом как бешеный носитесь… И спите покойно… И во сне не прохаживаетесь… И головка не кружится… А зимой?
– А зимой прохаживаюсь, – со вздохом подтвердил Алёшка. – И чуть что – голова кругом, и падаю на пол как дурак… Совестно даже. Столько всякий раз переполоху, будто я барышня! Как с тобой забавно, однако, разговаривать! Ты можешь посидеть ещё немного? Пожалуйста! Если Михаил Николаевич на тебя рассердится, свали всё на меня! Я завтра попрошу у него прощения, что задержал тебя!
– Вот что, барин. – Устинья решительно уселась на табурет у стола. – Останусь, только уговор. Вы мне сейчас расскажете, что вы летом более всего есть любите. Только не сласти какие, а настоящий харч, коим люди сыты бывают. А опосля я вам такую побасёнку расскажу, что скучать не будете!
– В самом деле?! – оживился Алёша. – Ты очень мила! Ну, изволь, я постараюсь всё припомнить. Во-первых, я очень люблю черемшу, это лесной чеснок… И голубику… И яблоки, но их мало… А укроп!!! Вот, не поверишь, однажды целую грядку сжевал за час, как козёл! Вместе с семенами! Захаровна очень сердилась, он ей нужен для солений…
Устинья слушала, серьёзно кивала, иногда хмурилась, стараясь запомнить. Несколько раз на её губах появлялась осторожная улыбка. Когда же Алёша выдохся и умолк, она серьёзно сказала:
– Благодарствую, барин.
– А зачем тебе это? – поинтересовался Алёша. И, не дождавшись ответа, дёрнул глубоко задумавшуюся Устю за рукав. – Ну… Ты ведь обещала! Сказку-то!
– Извольте. Вот слушайте. Жил, стало быть, в брянском лесу под корягой старый леший, и было у него три дочери. Красавицы, каких ни в одном лесу более не было! И вот, как весна, болото зацветёт, так дочери и воют, и ревут, и криком кричат – женихов себе требуют. А где ж их взять-то, коли других леших на триста вёрст в округе нету?! Старый леший со всеми соседями в молодости перессорился, всех повыгнал. А теперь впору самому себе бороду вырвать: каждый день в дому голосянка! Вот где дочерям счастье взять? И надумал он тогда…
Когда наконец Захаровна спохватилась, что с барчуком больше часа находится чужая баба, и помчалась в спальню, мальчик уже спал. Устинья поправляла на нём пуховое одеяло. Заметив в дверях встревоженное лицо кухарки, она прижала палец к губам, тихо взяла со стола свёрток со своей бутылью и на цыпочках пошла к порогу. Захаровна изумлённо посторонилась, пропуская её.
– Ты как это, милая, Алёшеньку-то усыпила? – шёпотом спросила она, глядя на то, как Устя торопливо накидывает кожух и обматывает голову платком. – Кажин день мучится дитё, почти до света без сна крутится! Может, лекарствие какое новое Михайла Николаич сотворил?
– Прости, Степанида Захаровна… Поспешать мне надо, – не ответив, Устинья бросилась за порог.
Захаровна выскочила было следом, но серый платок гостьи уже мелькал в конце расчищенной от снега тропинки. Кухарке оставалось только покачать головой и вернуться в дом.
Когда Устя ворвалась в лазарет, была уже почти полночь. Все спали, только в «приёмной» молчаливая от усталости Катька домывала полы. Устинья, едва успев сбросить промёрзшие коты, вихрем промчалась мимо неё. Цыганка удивлённо выпрямилась.
– Дэвлалэ… Нешто Ефимка опять выкинул чего?.. – пробормотала она, глядя вслед подруге.
Но та, хлопнув дверью, скрылась в «операционной».
Там было пусто, тихо. Серый от недосыпа Иверзнев убирал в деревянный ящик инструменты. Увидев Устинью, он устало улыбнулся:
– Устя? Отчего так долго, я уж Астапова посылал! Сказали – у молодого барина сидишь… Что ты там делала столько времени? Да ты бежала, что ли, всю дорогу, зачем?!
– Сказку сказывала. – Устинья, ухватившись за дверной косяк, с трудом переводила дыхание. – Михайла Николаич… Разговор у меня к вам…
– Прости, но о том, чтобы ты ушла из лазарета, и слышать не хочу! – отворачиваясь, отрывисто сказал Михаил. – Мне, не поверишь, уже по ночам снится твой уход, а без тебя тут просто…
– Не то. – Устинья через силу улыбнулась. – Михайла Николаич, вы меня простите уж, что я, дура неучёная, рот тут распахиваю, но…
– Садись. – Михаил, не сводя взгляда с разрумянившегося от мороза и бега Устиного лица, ногой подвинул ей табурет. – И распахивай рот хоть до утра, я слушаю тебя.
Через десять минут Иверзнев ходил взад и вперёд вдоль стены с незажжённой папиросой во рту, а Устинья, вся подавшись к нему, быстро говорила:
– …и такое сомненье меня взяло! Как это зимою сердце болит – а летом дитё как сумасшедшее верхами носится с черкесом и в реку с обрыва сигает?! Не бывает так! Сердце – это ж не кости, которы к погоде ноют! Оно аль болит, аль здоровое, по-другому никак! Стала я его спрашивать, чем он летом кормится. Барчук мне всё как есть рассказал… А уж как про укроп помянул, так я и уверилась почти!
– В чём уверилась, Устя? – тихо спросил Михаил, не сводя с неё взгляда. «Боже мой… Как же она хороша, когда вот так увлечена чем-то! Как чудно меняют цвет её глаза!» – против воли думал он, глядя на бьющие отчаянной синевой, ставшие огромными глаза молодой женщины, на горящие румянцем щёки, на пепельную прядь волос, то и дело падающую на высокий чистый лоб…
– Да вот, изволите видеть, у нас в Рассохине целая семья таких была! – торопилась Устинья. – Прохоровы! Большая, четверо сыновей, да дочери, да снохи с зятьями… И вся округа дивилась! Как лето, так сильнее их в поле нет, как волы пашут… А зимою – так за дровами в лес зятья с невестками едут! А сами Прохоровы на печи лежат, охают – ни руки, ни ноги не поднять! А огород у них сплошь укропом да петрухой засеян был! Ели её, как коровы, без продыху, говорили – нутро требует! Вся деревня смеялась! И вот бабка моя первой дозналась! Коли, говорит, это у них семейное, стало быть, чего-то в нутре им недостаёт! А это «что-то» как раз в укропе-то и есть! Ну, вот, как, к примеру, бабам брюхатым то глины невесть с чего хочется пожевать, то гвоздя железного пососать, то клюквы подай мочёной прямо среди ночи… И вот бабка тем Прохоровым – и матке с тятькой, и сыновьям, и дочерям – стала заместо укропа зимой стебли овса давать! Прорастит их на окне и эту зелень-то даёт! И ещё много чего пробовала, но лучше всего орехи лесные были и эта самая овсовая зелень. И, вот вам крест – в первую же зиму вся семья поднялась!