Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никто не воспротивился слову ярла. А если и были недовольные, то смолчали – за весной придет лето, и неизвестно, кого возьмет ярл в походы за богатой добычей, а кого оставит в родном фьорде – бить китов и тюленей да за рабами присматривать. Я тоже поднялся, вытер брезгливо руки о штаны и пошел прочь от надменного ярла. Не дождется он от меня благодарности – нет и не будет больше надо мной Князей! За одного слишком большая цена плачена…
Море, море, море… Нет ему конца и края. Катятся мрачные воды неведомо куда, молчаливо горбясь покатыми спинами. А в дурную погоду встают могучей стеной перед драккаром и гнутся в руках поспешающих к безопасному берегу гребцов тяжелые весла. Урмане верят, будто есть на краю моря огромная яма и прикованы там к большим камням страшные чудища – порождения коварного бога Локи. До поры они связаны цепями, но придет страшный день рагнарека, и вырвется на свободу неукротимый Локи, а следом за ним пойдут его дети – волк Фенрир, хозяйка мертвых Хель и чудовищный змей Ермунганд.
«Свершится страшное, – поют скальды, – и пойдет отец на сына и сестра на брата, и волк проглотит солнце, и звезды упадут с неба. Земля погрузится в море, и придет на великую битву драккар Нагльфар, сотворенный из ногтей мертвецов. Поведет тот драккар темный великан Хрюм, скопивший немалую силу и злобу. Обрушится мост Биверст под копытами огненного войска сынов Муспелля, и придет вместе с ними великан с мечом, сияющим ярче солнца, и имя ему будет – Сурт. Громко затрубит страж Хеймдалль, призывая богов на последнюю битву, и выйдут боги, и восстанут от долгого сна эйнхерии – славная дружина Одина – и пойдут на смертную битву. Коварный Фенрир пожрет великого Одина, но сын отомстит за отца и разорвет гнусную пасть. Тор сразится с Ермунгандом, а меч Тюра будет разить страшного пса Гарма. Благодатного Фрейра убьет огненный Сурт и опалит огнем весь мир, и не спасется ничто живое. Но уцелеют сыновья Тора и вновь возьмут волшебный молот Мьелльнир. И сыновей Одина не постигнет участь отца, и вернутся из хеля, примиренные меж собой, юный бог Бальдар и его нечаянный убийца слепой Хед, а вечная роща Хомимир укроет от огня Лива и Ливтрасира, и зародится от них новое племя людей».
Я часто слушал эту песнь. Ее любил петь Биер, когда грустил. Иногда мне казалось, будто видел он страшный рагнарек и лишь пересказывал уже пережитое. Дрожала в его голосе боль и не смолкала даже в конце, где говорилось про новое племя людей. Биер не Ролло – верит в своих богов. Да и я, живя средь урман, стал верить в их Одина с разящим копьем, Тора с молотом, в Сив с золотыми волосами и Идунн с дающими молодость яблоками. Нет разницы, как назвать бога – Перун или Тор, должно быть, у них, как и людей, есть свои потаенные имена, и им совершенно безразлично, как называют их маленькие слабые создания. Как безразлично это могучему морю, или вольному ветру, или неколебимой земной тверди. Как ни назови их – не изменятся… Ролло знал это давно, а я начал понимать, лишь сейчас, после зимней спячки в Норангенфьерде и многих месяцев морского лова, когда изменчивая удача то несла наш драккар, будто на крыльях, за горбатой китовой тушей, а то, внезапно разъярившись, бросала в бурлящем море, среди запутанных шхер. Ролло не уходил далеко от родного берега и не спешил на иной, не рыбный промысел. Хирдманны сердито косились на ярла, а некоторые, разуверившись, начали подумывать о другом, более смелом вожде, но Ролло молчал. Не хотел открывать свои замыслы, не хотел торопиться. Дожидался, когда отвалятся от хирда очень нетерпеливые, возропщут самые недовольные, предадут не слишком верные. Терпеливо ждал, словно кот, высиживающий возле мышиной норы свою добычу.
Я больше не жил у него в доме. Был у меня свой дом, поменьше и потемнее, но все-таки свой. Когда впервые вошел в него, мучился угрызениями совести – как-никак взял добро человека, мной убитого. Перед этим я долго отказывался от имущества Альфа, не хотел видеть убитые горем лица его родичей, но Ролло, не слушая объяснений, вышвырнул меня за дверь. В начале березозола не очень-то поночуешь на голых камнях, и, смирившись, я потащился к Альфовой избе. Все болтали о богатстве викинга, а жил чуть ли не в песьей конуре, узкой, длинной, поделенной на две больших пустынных клети. В первой ютились рабы и скот, а в другой, покрепче да потеплее, жили домочадцы Альфа – сестра-подросток да мать – хилая хворая старуха. Они боялись меня, я боялся их – так и жили поначалу. Я удивлялся, что они ни разу не вспомнили об Альфе, не плюнули мне в лицо за родича, но Биер объяснил, что любил убитый викинг лишь своего ярла да свой меч, а родных наравне с рабами держал впроголодь. После его слов потеплело в груди, будто стаял лед на реке, и начал я наводить свои порядки. Девчонка, названная в честь одного из достославных походов Альфова отца Ией, привыкла ко мне. Биер перевел мне ее имя. На языке одной из теплых бесснежных стран, куда ходили драккары Ролло, так называли красивый голубой цветок – фиалку. Ия и была похожа на цветок – щуплая, тихая и совсем незаметная, с чистым, ясным и вечно испуганным взглядом синих, словно полосы парусов, глаз. Мать Альфа так и не простила меня – зло смотрела из угла и еду не подавала – швыряла на стол, будто это могло вернуть ей сына. Она умерла в конце березозола. Пошла в лес за хворостом и не вернулась, а немного спустя женщины нашли ее тело. Она лежала на спине лицом вверх, вязанка валялась рядом, а согнутый старческий кулак вздымался к небу, будто грозил невидимому с земли Асгарду, где жили бездушные боги, допустившие гибель ее сына. По ней и не плакал никто, кроме дочери, оставшейся круглой сиротой. Днем девчонка еще держалась, а ночью я расслышал тихий писк, словно больной щенок искал приюта возле дома. Пошел смотреть и увидел свернувшуюся в комочек Ию. Говорят, люди везде разные, но тогда она ничем не отличалась от наших, словенских девчонок – утрата всегда утрата, и для урман, и для словен…
Я не знал, чем утешить ее, стоял, как обаянный, и смотрел на склоненную пепельную головушку, но девочка вскинула на меня испуганные глаза и вдруг, прижавшись к ногам, быстро-быстро забормотала:
– Не гони меня. Не гони. Я вырасту, правда, вырасту. Стану красивой, продашь меня какому-нибудь ярлу… Только сейчас не гони…
Кто ей наболтал такое – не знаю. Знал – придушил бы стервеца! Я и не собирался ее выгонять. Одному в избе скучно, да и перешептывания рабов за стеной спать спокойно не давали. Они считали меня добрым хозяином и меж собой звали, как викинги, Хельгом, но даже зверь в неволе не приживается, а уж человеку она и вовсе противна – кто знает, когда станет им невмоготу над собой хозяев терпеть, когда решат, что смерть лучше неволи?
Я поднял Ию на руки, отнес в дом и, покопавшись в Альфовых сундуках, вытащил пару красивых золотых браслетов, видать, сбереженных викингом для будущей жены. Надел их девчонке на руки. Она от моей невиданной щедрости даже плакать перестала. Только всхлипывала жалко и позванивала браслетами, разглядывая витиеватый узор. А я слушал этот перезвон и вспоминал покинутую родину. Наши кузнецы умели не хуже браслетки делать, а может, и носила когда-то эти побрякушки какая-нибудь словенская красавица – Мокошины нити длинные, неведомо откуда начало берут, где конец отыщется. И так разбередила мне Ия душу, что ощутил на губах вкус Беляниных слез – тех, что снял тогда на берегу Нево злым поцелуем.