Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бежала я по лесу, хлестали по лицу ветви, шарахался в испуге ночной зверь… Не было мне больше жизни в том печище, не было покоя. Упала, когда уже совсем из сил выбилась и грудь рвалась от боли и отчаяния. На удачу, очутилась рядом маленькая пушистая елочка. Уложила она нижние ветви на землю – оборвать их, и будет домик в самый раз для меня. И так захотелось мне под те ветви заползти да скрыться от всего света, что стала ломать их голыми руками. Плакала смолой елочка, и я вместе с ней. Плакала и молила не держать обиды, потому что и без того я уже намучилась. Она будто услышала – последние сучья сломились легко, без отпора, и впустила к себе лесная красавица, приобняла сверху душистыми лапами. Я своей слюной ее раны замазала… Так и продержались всю ночь, обнимая друг дружку да слезами умываясь…
А на рассвете отыскал меня Гром. Всунулся опасливо в мой домик, утер лицо влажным языком. А потом раздвинулись ветви и склонился ко мне старик Пудан:
– Не дури, девка. Вылазь.
Вылезла. А глаза поднять стыдно – знаю, стоят рядом с Пуданом Барыля да Важен. Последнего век бы не видела!
– Слушай, – Пудан отпихнул ластящегося Грома, приподнял мне голову рукой, и увидела я, что нет возле него никого, – тебе в печище и впрямь сейчас соваться не след. Ступай к дороге да жди меня там. В сию пору по всем городищам ярмарки гуляют. Самое время музыку мою торговать. Со мной поедешь.
У меня слезы высохли, едва ушам поверила, а все же спросила:
– Куда?
– В Ладогу, куда же еще? – удивился старик.
И хотелось бы, но забыли ли меня в Ладоге? Год – срок немалый, а все же вдруг кто вспомнит? Не часто девки стриженные по городищу бегают да на глазах у всех волосами трясут – мол, замужняя я, с мужем в темницу хочу…
– Нет, не могу я в Ладогу, – помотала я головой. Пудан с виду простоватым казался, а на деле умнее многих был. Не стал выпытывать, только задумался, почесывая тонкими проворными пальцами густую бороду. Долго думал, так долго, что я уж отчаялась, присела рядом с псом, обхватила мохнатую шею, словно мог он моей беде помочь. Гром нежданной ласке обрадовался, замахал хвостом, лизнуть в губы попытался…
– Вот что, девка. Есть у меня знакомец. Знаю его не так давно, но живет он тихо, на отшибе, вместе с двумя братьями, да и человек незлобивый. Может, примет тебя… На время…
Был один ухажер, а теперь аж трое будет! Хотя ежели этот знакомец годами Пудану ровня, то зря я сомнениями мучаюсь.
– Пудан, а кто он?
– Не знаю. – Старик мечтательно посмотрел в рассветное небо. – Голос у него – заслушаешься… И в инструментах знает толк. А об остальном я не спрашивал. Да и он чаще иль поет, иль молчит, а говорит редко. Братьев его я раза два всего видел. Охотники они – по лесам мотаются. Своих полей не имеют – лесом живут. Недавно они здесь. С прошлого года…
Кольнуло у меня где-то в сердце. Стала отговаривать себя, корить, что, мол, начинаю верить в воскрешение болотников, как в спасение брата верю, а сколько ни отговаривала – не слушалось сердце, стучало бешено…
– Веди! – крикнула. Бедный Гром отпрыгнул, испугавшись, старику под ноги.
– Вот и ладно. Но смотри, они – парни молодые…
– Веди!
Понял Пудан – не поспоришь, и пошел обратно, к печищу, упредив напоследок:
– Жди у дороги.
Как я его дождалась, как не побежала впереди глупой ленивой кобылы – не знаю. Кончились поля, поползла телега через рытвины и коряги, отыскивая путь в редком лесочке, а потом и вовсе пошла по каменистому дну лесного ручья. У меня уже изболелось все от страха, что обманулась, да от надежды, когда выскользнула из темноты густо сплетенных ветвей ясная полянка, а на ней – грубо сработанный свежий домина.
– Гей, хозяева! – крикнул, не слезая с телеги, Пудан.
У меня сердце сжалось в комок, биться перестало. Вышел на порог дома человек, приложил руку к глазам и вдруг открыл изумленно рот, шагнул вперед… Заплясали по ветру белые волосы, небесной синью сверкнули под солнцем чистые глаза… Упала я с телеги, побежала, поскальзываясь, под изумленным взглядом Пудана прямо к вышедшему. Голоса не было, лишь шептала про себя:
– Бегун, Бегун, миленький…
А все же не верила, что он это, пока не ткнулась, захлебываясь рыданием, в широкую знакомую грудь, не вдохнула привычный болотницкий запах…
Зиму я провел в Норангенфьерде. Рука зажила, и теперь меня не оставляли в покое, то и дело находя какие-то занятия. Сначала Ролло приставил меня следить за выделкой шкурок. Дело я знал, но бить измученных, покрытых язвами рабов не хотел.
Думал, Ролло за это и меня уходит плетью, как иных ослушников, а того хуже, заставит вместе с этими, уже давно потерявшими человеческий облик бедолагами трудиться, очищая шкурки от приставших кусочков мяса и сухожилий, но ярл относился ко мне с каким-то странным уважением и ограничился простым наказанием – сильным ударом в лицо. Я не стал огрызаться. Зачем? Перевес в силе на его стороне, к боли я давно привык, а в общем ярл был прав – я жил в его доме, ел и пил с его стола, а работать, как все, не желал. Тут бы и не такой суровый взбесился. Плюнул бы на звучное имя – Хельг…
Добрую службу сослужила мне та рана на корабле и спятившая женщина-кликуша. Она первая назвала меня Хельггейстом – священным призраком. Она была рабыней, и слова рабов не имели никакой цены, но упорство, с которым я греб, кровавые куски мяса на весле и мое полное равнодушие к боли заставили хирдманнов прислушаться. А потом припомнили догадку Ролло про посланца Ньерда и пошли шептаться тут и там. Суровым воинам нравилось думать, будто привезли они на родную землю не простого словена, а знак могучего бога – покровителя морских путешествий. Я их не разочаровывал – к чему? Ролло часто и хитро косился в мою сторону, в холодных глазах светилось знание правды, но и он почему-то молчал. Может, потому, что первый прибегнул ко лжи, а может, слухи о духе моря были ему на руку. В ту зиму многие, даже из отдаленных фьордов, влекомые любопытством и словно запамятовав об опале ярла, приходили в Норангенфьерд. А некоторые нанимались в дружину Ролло – не всякому ярлу боги так явно выказывают благосклонность…
Несмотря на возраст, у Ролло не было жены. Были женщины-рабыни для похотливых утех, были дети, от тех же рабынь, которых он и за людей-то не считал. Девочек ярл оставлял матерям – он ими не интересовался, а вот мальчишек, едва они отрывались от материнской груди, отдавал на воспитание матерым хирдманнам. Те натаскивали их на живое, словно собак. Заставляли без сожаления убивать сперва маленьких и пищащих беспомощных зверьков, потом дичь покрупнее, а потом и рабов, тех, кого позволял отец. Однажды я увидел, как азартно забивали двое сыновей Ролло матерого кабана. Казалось, загончик вот-вот развалится от ударов подраненного животного, тщетно пытающегося выбраться на волю, а ведь у мальчишек были только ножи. Кабанья шкура крепка, и, чтобы кабан упал, нужно не просто шкуру проткнуть – дотянуться острием до сердца зверя, которое глубоко под левой лопаткой стучит.