Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спроси капитана Пура, он расскажет.
Другой, любитель стрелять по ящерицам из рогатки, сказал:
— Наверное, капитан Пур миллион немцев убил. Вон у него какая медаль!
Мальчишки зашушукались между собой, завозились, точно котята. Им всегда был интереснее капитан Пур, чем Брудер; и правда, чему в жизни этого Брудера было завидовать? Мальчишки приезжали сюда в грузовых вагонах, в вагонах для перевозки скота, в грузовиках, спали в открытом поле, засеянном аспарагусом, положив под голову скатанные теплые кальсоны; в своей недолгой жизни они успели, как они выражались, облазить весь Запад — с юга на север, и наоборот. И все-таки они еще не совсем выросли и пугались, когда Брудер за столом иногда говорил, что убить человека — это почти то же, что подстрелить льва. «Чему быть, того не миновать», — любил повторять он.
— Да ну-у… — недоверчиво тянули мальчишки. — Вы что, и правда ничего не боитесь?
И вдруг из темноты прозвенел голос Линды:
— Готова поспорить — ты никогда никого не убивал.
Брудер не хотел казаться букой, но Линда должна была бы понимать, что он не будет открывать душу людям, которые у него работают, потому что считает — чем меньше о нем знают, тем больше будут уважать. Как-то раз, когда работники разлеглись по койкам, он сказал ей: «Как-нибудь я расскажу тебе то, что ты хочешь», но дело было после полуночи, будильник был заведен на пять утра, и она ответила:
— А с чего это ты взял, что я буду рассиживаться и ждать тебя?
Она ушла, но на следующий день он пришел к ней в кухню, вынул у нее из руки нож, взял за запястье и сказал:
— Пошли.
Он сказал, что покажет ей кое-что на ранчо; его голос звучал как-то по-новому нежно и осторожно, его пальцы тихо, бережно коснулись ее головы. Роза говорила, что в душе Брудер — человек застенчивый, но Линда не поверила этому даже больше, чем другим россказням Розы. Она от души расхохоталась — такого с ней не бывало уже несколько лет — и ответила:
— Это Брудер-то застенчивый? Глупости не говори!
Они шли через рощу, и на лице Брудера светилась гордость, как будто все здесь принадлежало ему. Такое тщеславие в нем было для Линды неожиданным, но гордился Брудер потому, что это он навел порядок на ранчо Пасадена и сделал его прибыльным. Этого Линда не знала, а Брудер никогда особенно не распространялся на эту тему, но после войны Уиллис не спешил вернуться на ранчо; а когда он все-таки до него доехал, то начал думать, как бы поскорее с ним расстаться. Однако Лолли решительно сказала: «Нет, ни за что!» Многие месяцы колебаний закончились запустением — в скотобойне завелись мыши, на деревьях поселились клещи. «В роще каждый день работаешь, а дел не убавляется», — говорил Брудер, и его цепкий глаз, временами даже неумолимо-беспощадный, вернул Пасадене былой расцвет. Он рассказывал об этом Линде, немного, столько, сколько рассказывал бы любой скромный, но гордый человек, а Линда шла на несколько шагов впереди него, поражаясь бескрайности этой земли, — ранчо, лежавшее в небольшой низине, казалось бескрайним, точно океан! — и почти совсем не была настроена на близость, которую предлагал ей сейчас Брудер. Она сказала себе, что должна расспросить Уиллиса о взлете и падении ранчо, и была очень довольна, что научилась слушать, не веря всему подряд. Да, жизнь успела научить ее не принимать лишь чей-то один рассказ. Нескольких недель, проведенных в Пасадене, оказалось вполне достаточно для этого.
Они уходили все дальше, пару раз его рука легла на ее плечо, коснулась поясницы, она тут же отстранялась, но, чувствуя, что делает он это бережно, не грубо, опять льнула к нему, будто давала понять, что не возражает. Сама она не замечала того, что делает; не знала и того, что от ее тела шел жар, который ощущал Брудер и который выдавал ее самые потаенные желания. После обеда было жарко, беспощадное солнце висело высоко в безоблачном небе, Брудер приостановился, чтобы показать ей систему орошения, каналы, которые шли вдоль границы земель, борозды, вспаханные между рядами деревьев, цементные столбы и водоразборные колонки. Он объяснял, что каналы идут немного под уклон, так что вода проходит через землю прямо к корневой системе. Летом и осенью воду пускали каждые три недели, а сейчас, наверное, можно подождать до весны. Он говорил, что скоро пойдут дожди, а когда она спросила, откуда он знает, ответил: «Я не знаю, я чувствую». И добавил:
— А с тобой такого не бывает, Линда? Не бывает разве, что ты чувствуешь — что-то вот-вот произойдет?
— Это все равно как ждать наводнения, — ответила она, и прошлое разверзлось перед ними глубокой ямой; она заглянула в нее, а Брудер стоял на краю и, перегнувшись, тоже смотрел вниз.
Линда подумала и спросила, почему он так быстро уехал из «Гнездовья кондора».
— Трудный вопрос… — начал он.
— Ну расскажи!
— Хотел, чтобы ты меня заметила, — ответил он. — Хотел, чтобы ты сама это сделала.
Этого она не поняла. В кармане у нее лежало письмо от Эдмунда в простом маленьком конверте, письма приходили теперь чуть ли не каждый день, с неизменными вопросами и мольбами. Она засовывала конверты в карман и открывала только поздно вечером, когда мальчишки засыпали, а она ложилась в кровать и через открытое окно в комнату лился сладкий запах апельсинов. Тогда Линда начинала разбирать корявые строчки Эдмунда, его сетования на одиночество, на Паломара, который, как он написал один раз, заболел, наглотавшись песка. Он писал о свежей земле на могиле Карлотты, которую похоронили рядом с Валенсией, под тюльпанным деревом, и поставили деревянный крест, уже покосившийся от первых дождей. В каждом письме Эдмунд просил Линду вернуться на ферму. «Как только сможешь и даже еще быстрее», — писал он. Он твердил, что в Пасадене она не приживется, ведь это так далеко от океана. Каждый вечер она собиралась ответить Эдмунду и написать, что приедет после сбора урожая и что жить вдали от океана вовсе не так уж плохо. Не один раз она начинала свое послание: «С террасы дома виден далекий-далекий Тихий океан…» Но почти сразу же засыпала с ручкой в руке и пачкала ночную сорочку синими чернильными пятнами. Приходила ночь и своей властной рукой закрывала Линде глаза.
Она спросила:
— Зачем тебе нужно было уезжать, чтобы стать моим?
Брудер открылся чуть больше:
— Давно дал слово, Линда.
Солнце жгло им щеки, Линда облизнула губы и почувствовала, как нагрелось ее платье. Брудер шел совсем рядом с ней, рука его мерно раскачивалась рядом, и, когда она делала широкий шаг, его рука касалась ее локтя или бедра, его тепло передавалось ей, а по спине точно искра проскакивала. Ее как будто тянуло к нему, и она не могла противиться, но, когда он перепрыгнул через лужу, его плечо отодвинулось от ее щеки. Линде казалось, что он делает все нарочно, и это было верно, а в глазах она читала желание ее помучить, а вот это было неправильно. Но ей прямо чудилось, что даже залах его тела говорил о том же, даже капли пота, висевшие на его короткой бороде, на кончиках усов и стекавшие по горлу, выдавали его тайные намерения. Ей не хотелось сознаваться, что одиночество терзало ее по ночам, на койке с железными пружинами, когда воздух, струившийся сквозь надтреснутое окно, холодком бежал по ее телу. Иногда она снимала ночную рубашку, чтобы легкий ветерок обдувал ее, чтобы ее тело ласкало апельсиновое масло, рассеянное в нем; потом ласки продолжала уже ее рука. Она так и засыпала голой, между рассветом и спальней, охваченная неодолимой страстью. Но было уже непонятно, чего так жаждет Линда; у нее появилось чувство, будто мир вокруг стал больше в два или даже четыре раза с тех пор, как она переехала в Пасадену, и каждую ночь, засыпая, она думала о них: о бледном Эдмунде, молчаливом Брудере, золотых волосах Уиллиса Пура, его сверкающих глазах.