Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Характерно, что о роли папы в современном мире Лунин нигде не говорит. Вряд ли для католика это можно объяснить случайным упущением. Современность, особенно наполеоновские войны, явно не подтверждали важную для Лунина мысль о миротворчестве пап. Более того, отношения Наполеона и папы являлись ее очевидным опровержением. И не только политика, но внутрицерковная жизнь Луниным понималась не всегда так, как это виделось папе римскому. Говоря о неспособности перевода «воспроизвести целиком подлинник, к чему были бы слова Писания: “так чтобы один не понимал речи ближнего своего” (Быт. XI. 7), – Лунин продолжает. – Единственным исключением из этого общего правила является Писание, сохраняющее свою силу даже в несовершенных переводах»[698].
В этих словах слышатся отголоски Библейского общества, занимавшегося в России переводами Библии на разные языки. Декабристы проявляли повышенный интерес к его деятельности, пытаясь использовать ее в просветительских и пропагандистских целях[699]. Римский папа осудил Библейские общества и в специальном письме к российским католикам напомнил, что «Римская церковь, приняв общее издание Вульгаты, предпринятое Тридентским собором, устраняет переводы на других языках и допускает только такие из них, которые сопровождаются заметками и толкованиям св. церкви и ученых, дабы церковь, распространенная по всему миру, имела один и тот же язык и одинаковую речь»[700]. Как католик, Лунин, разумеется, не позволял себе вступать в открытую полемику с папой римским, но в то же время его религиозные взгляды далеки от ультрамонтанства Местра и иезуитов.
На этом фоне рельефно проступает отличие лунинского католицизма от религиозной философии П. Я. Чаадаева. Лунина и Чаадаева сближает многое. Люди одного поколения, одной культурной и политической среды, они прошли сложную духовную эволюцию после восстания декабристов, оценив его примерно одинаково. Для Лунина 14 декабря – «всего лишь досадное столкновение»[701], для Чаадаева – «неизмеримое бедствие, отбросившее нас назад на полвека»[702]. Оба после 14 декабря связывают свои духовные искания с католицизмом, но по-разному понимают его роль и в современном мире, и в своей личной судьбе. Суть их разногласий можно пояснить словами И. С. Гагарина, сказанными им по другому поводу: «Видеть в католической церкви учреждения и принцип, служивший основанием развития европейского общества и европейской цивилизации, и признавать истину и Божественную миссию этой Церкви – суть две совершенно разные вещи»[703].
Для Чаадаева характерен первый подход, для Лунина – второй. Связь Чаадаева с идеями де Местра была очевидна уже для его современников. «Система его, – писал А. И. Тургенев в письме к брату Н. И. Тургеневу, – точь-в-точь Гр. Мейстера, модифицированная чтением немецких писателей»[704]. С торжеством местерианских идей Чаадаев связывал успехи католицизма в современном мире. На полях книги Ж. Ф. Дамирона «Essais sur l’histoire de la philosophie en France au dix-neuviéme siècle (Paris, 1828) против слов «Философии де Местра не суждено в наше время надолго одерживать триумф» он написал: «Ничтожество! Известно ли тебе, что в то время, когда ты это пишешь, католики в Англии справляют триумф? И это тебя не убеждает?»[705]. Как и Местр, Чаадаев единство католической церкви и христианства вообще видел в папе. Это вызвало возражение А. С. Пушкина: «Вы видите единство христианства в католицизме, то есть в папе. Не заключается ли оно в идее Христа, которую мы находим также в протестантизме?»[706]. Считая, что «в мире христианском все должно непременно способствовать установлению совершенного строя на земле»[707], Чаадаев далек от политических решений общественных вопросов. Будущее ему видится исключительно в религиозных тонах, в возвращении к единству христианской церкви. Однако при этом Чаадаев, хотя и видит в католицизме единственно верный путь к «великому апокалиптическому синтезу», тем не менее не связывает с католической церковью свою личную судьбу. В письме к А. И. Тургеневу Чаадаев писал: «Вы, между прочим, были неправы, когда определили меня как истинного католика. Я, конечно, не стану отрекаться от своих верований; да, впрочем, мне было бы и не к лицу теперь, когда моя голова начинает покрываться сединой, извращать смысл целой жизни и всех убеждений моих; тем не менее, признаюсь, я не хотел бы, чтобы двери убежища захлопнулись передо мной, когда я постучусь в них в одно прекрасное утро»[708].
Чаадаев не считал церковную обрядность чем-то обязательным для себя. Обряд, в его представлении, лишь внешнее принуждение к сохранению религиозного чувства, так сказать «режим для души», без которого не могут обойтись массы верующих: «Когда обретаешь для себя верования более высокого порядка, нежели те, которые исповедуют массы, верования, возносящие душу к тому самому источнику, из коего проистекают все убеждения, причем верования эти нисколько не противоречат народным, а, напротив, их подтверждают; в таком случае, но единственно в этом, позволительно пренебречь внешней обрядностью, чтобы свободнее посвятить себя более важным делам»[709].
У Лунина на этот вопрос был другой взгляд. Для него «обряд богослужения есть выражение догматов и заимствует от них жизнь, полноту и величие»[710]. Это не внешнее принуждение, а сама суть религии, обретающая зримые формы: «Всякое нарушение догматов отражается в обряде. Греки и армяне, исключившие одно слово из символа веры, имеют только три литургии, один монашеский орден. Храмы их не оживляются вздохами органов и гармониею музыкальных орудий, которую один голос не в состоянии заменить. Одежда священников не отвечает условиям изящного в живописи, устройство церквей – изящному в архитектуре. Обряды реформатских сект бледнеют по мере того, как они изменяют или отвергают догматы»[711].