Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поднимаюсь с лавочки, которую делил с тремя бомжами, подхожу к прутьям. Нет, я не хочу кричать о своих правах, не требую себя выпустить. Я накосячил, значит, надо отвечать. Просто мне необходимо хотя бы на чуть-чуть изменить угол обзора, увидеть что-то другое, а не рожи спитых пьяниц и мелкого ворья.
—Эй, пацан, куртка у тебя классная!— очнувшийся от полусна-полубреда алкаш шарит по мне алчным взглядом.— Чё ты, слишком гордый? Пра-альна, кто мы против такого франта.
На лице, синеватом от выпитого за жизнь алкоголя, брезгливость, а в маленьких глазках-буравчиках жадность светится.
—Небось папкины деньги в клубах своих модных на наркоту скинул, вот и загребли,— алкаш пыжится, изображая из себя Шерлока, а я усмехаюсь, хотя после пары размашистых ударов Никиты, пришедших прямиком в губы, это непросто.
Едва затянувшиеся хрупкой коркой ранки сочатся кровью, причиняют боль. На меня вообще страшно смотреть — это я знаю, не глядя в зеркало. Сначала кулак Арама, после Никиты, и вот он я, красавец с заплывшей рожей, но в хорошей куртке, на которую зарится вонючий алкоголик.
Я не люблю пьющих до такой степени. Люди, спустившие свою жизнь в канализацию и закидали сверху дерьмом, мне противны.
И я снова отворачиваюсь, потому что с такими конфликтовать — последнее, к чему я в этой жизни стремлюсь. Не хватало новую потасовку устроить, уже в камере.
Алкаш поднимает народные массы на классовую борьбу, пытается найти поддержку у сокамерников, но те как-то вяло реагируют на его провокации, а я утыкаюсь лбом в прохладные прутья, от которых навязчиво пахнет металлом, и этот запах перебивает остальные. Хвала небесам!
Сколько проходит времени, пока обо мне вспоминают? Не считаю, но в коридоре появляется человек в погонах и, завидев меня, ускоряет шаг.
—Лавров, на выход,— бросает мрачно, взгляд отводит, будто чего-то боится, но мне плевать.
Главное, что из камеры выводят, и это уже половина успеха.
Впрочем, я готов нести ответственность. Сколько там положено по закону? Прикидываю в голове, насколько тяжёлые повреждения у Никиты… да ну, пару раз по морде получил от меня. Значит, максимум 116 статья, а по ней до пары лет колонии, и то, если досудебно не примиримся.
В конце концов, у меня тоже разбитые губы, а Никита приставал к девушке на улице и насильно её целовал.
Урод.
От воспоминаний меня снова вверх подбрасывает, я внутренне ору, гневаюсь, ногами топаю, но внешне остаюсь спокойным. Иду вслед за мрачным мужиком в погонах, он заводит меня в отдельную комнату, а в ней отец.
Он сидит, уткнувшись взглядом в пол. Опирается ладонью на колено, медленно поднимает взгляд, ощупывает меня с ног до головы. Отец кажется взволнованным, немножко печальным, очень человечным, и это заставляет меня испытать мимолётное чувство вины.
Близки ли мы с ним? Нет. До сих пор находим точки соприкосновения, учимся быть семьёй. Это… трудно. Потому что я его шестнадцать лет не видел и не знал. Моя мать умирала от жуткой болезни, полуголодная, гордая. У нас не было денег даже на самое элементарное, хотя мама всегда старалась дать мне хоть что-то. Старалась изо всех сил, а я платил ей тем же.
И в этой жизни не было места отцу. Его вообще не было! Я даже не знал, кто он, чем живёт, чем дышит. Мама никогда о нём не говорила, запрещала спрашивать, не делилась малейшими деталями. В детстве мне хотелось хоть что-то знать о нём — кто такой, чем дышит, но всё время натыкался на стену молчания. Мы с мамой переезжали часто, мыкались по съёмным квартирам и незнакомым городам, пока однажды не нашли место в Красновке, в старом доме моего деда, которого тоже никогда не видел. Но он умер, оставил маме дом, и мы поселились в нём и больше уже никуда не убегали.
Тогда я ничего не понимал, но чувствовал, что была у мамы какая-то тайна. Что-то, что мешало мне узнать хоть что-то об отце. И я не вмешивался, однажды решив, что вот бывают дети без пап, только мамины, и я такой. Мамин.
Но когда она умерла, отец появился. Перед смертью мама набралась смелости и сообщила ему о наследнике, и я, несовершеннолетний, не загремел в интернат. Папа забрал меня, осыпал деньгами, подарил машину, гордился тем, какой умный и взрослый у него сын. Какой замечательный!
Мысли проносятся в голове ледяным вихрем, я ёжусь, отгоняя воспоминания, и прямо смотрю на отца. В кабинете, кроме нас, никого, и я уже знаю, что папа всё решил — это в его стиле: появляться в самый необходимый момент и спасать. От чего угодно: голодной смерти, интерната, тюрьмы.
Отец качает головой, а в его взгляде тревога. Нет осуждения, нет разочарования — я достался ему взрослым и беспроблемным, умным, папа не привык обо мне волноваться. Меня не надо было воспитывать, я не разрешал читать себе нотации, да мне и не нужно было. Помимо этого косяка с дракой, я почти идеальный сын.
—Пап, так вышло,— вскидываю руки, чтобы пресечь всевозможные разговоры.— Извиняться не буду.
—И не надо,— отец смахивает с лацкана всегда идеального пиджака невидимую пыль, а на деле берёт паузу, чтобы обдумать каждое слово.— Пойдём.
Он поднимается во весь свой немаленький рост, разворачивает широкие плечи, будто за ними вот-вот крылья прорежутся. Тяжело вздыхает, отводит от меня взгляд. Ему неловко, я это понимаю. Отцу всё время хочется показать, что он — хороший, хочется доказать это мне и всему миру. Да только слишком много времени потеряно, упущено, и это откладывает отпечаток.
Мы чужие, пусть в венах и течёт общая кровь, а внешне мы почти одинаковы.
—Пап, так надо было,— говорю, вставая напротив, заглядываю ему в глаза открыто, без смущения и страха.— Зачем ты пришёл?
—Вытащить тебя из кутузки,— отец горько усмехается и кладёт руку мне на плечо.— Ты мой единственный сын, я не мог иначе. Позвонил тебе, а мне из полиции ответили. Приехал. Ты не рад?
—Я рад,— я искренен, потому что где-то в глубине души надеялся, что папа будет рядом. Мне этого так долго не хватало.
А ещё у отца, кроме меня, действительно никого нет. Он долгие годы варился в криминальной тусовке, в которой нельзя было иметь ни семьи, ни детей. Слишком много крови, боли, условностей. От всего этого сбежала моя беременная мать, скрыла меня ото всех, спрятала. Не хотела, чтобы я пострадал.
Я, наверное, потому окончательно разочаровался в Никите. Взбесился. Понимаю, что нельзя накладывать личные трагедии на других, но мужик, который игнорирует беременную женщину — это больно. И пусть я помню и знаю, что отец вовсе не знал о беременности моей мамы, не представлял, что у него есть сын, мне всё равно больно.
Поступок Никиты разворошил во мне что-то глубинное, очень страшное. То, что всю жизнь топил в себе. Представил вдруг, как будет расти ребёнок Рузанны, лишённый внимания отца, и так плохо стало. Отвратительно. До дрожи.
Отец вдруг обнимает меня. Всегда суховатый в проявлении эмоций, сейчас он даёт слабину и прижимает к себе крепко, как маленького. Бормочет что-то о тревогах, волнениях и любви. Я закрываю глаза, чувствуя себя ребёнком. Так долго был взрослым — вынужденно, искусственно,— что сейчас сдаюсь под напором отцовской внезапной нежности. Мне её так не хватало, так болело без неё. Так хотелось хоть раз испытать, что это — быть нужным своему отцу. И вот сейчас готов разрыдаться, как девчонка. Больно… но не стыдно. Я заслужил эти слёзы. Я имею на них право!