Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Проснись, проснись, дорогая! – воскликнул он. – Время вставать!
Леопардиха не двигалась.
– Она спит и совсем замерзла! – сказал он Маре, оцепенев от ужаса.
– Дитя мое, она ждет, когда проснется принцесса, – сказала Мара.
Оди посмотрел на принцессу и увидел, что рядом с ней спят двое его товарищей. Он бросился к ним.
– Проснитесь! Проснитесь же! – закричал он, пытаясь растолкать их, то одного, то другого.
Но вскоре он повернулся ко мне, и в его заплаканных глазах была тревога.
– Они не просыпаются! – сказал он. – И почему они такие холодные?
– Они тоже ждут принцессу, – ответил я. Он вытянул руки и положил их ей на лицо.
– Она тоже холодная! Что же это? – воскликнул он и посмотрел вокруг удивленными и напуганными глазами. Адам подошел к нему.
– Она еще не созрела для того, чтобы проснуться, – сказал он, – она забывает, и она очень этим занята сейчас. А когда она забудет достаточно для того, чтобы начать вспоминать, тогда она быстро созреет и проснется.
– И будет помнить?
– Да, но не так уж много, если подумать.
– Но ведь золотой петушок уже спел свою песню! – продолжал спорить малыш и бросился снова к своим друзьям.
– Питер, Питер! Криспин! – кричал он. – Проснись, Питер! Проснись, Криспин! Мы все уже проснулись, все, кроме вас! О! Почему вы не просыпаетесь?
Но ни Питер, ни Криспин не просыпались, и Оди громко разрыдался.
– Оставь их в покое, малыш! Пусть спят, – сказал Адам. – Ты же не хочешь, чтобы принцесса проснулась одна и никого не нашла рядом с собой? Они вполне счастливы. И леопардиха тоже.
Оди успокоился и вытер глаза, но выглядел так, словно всю жизнь только плакал и вытирался, а теперь впервые утешился и мог уже обойтись без носового платка.
Мы отправились вслед за Евой к дому. Там она не предложила нам ни хлеба, ни вина и только ждала, сияя, нашего ухода. Так не произнеся ни слова и не прощаясь, мы отправились в путь. Кони и слоны ждали у дверей, дожидаясь нас. Мы были очень рады их видеть, забрались на них, и они понесли нас прочь.
Было уже не так темно; мы шли через тусклые сумерки, вдыхая эти сумерки и чувствуя в них запах весны. Мир вокруг нас чудесным образом изменился – хотя, скорее, еще более удивительные перемены произошли в нас самих. Слабого света, разлитого в небесах и в воздухе, было недостаточно, но каждый вересковый куст, каждая малая травинка были отчетливо видны. То ли они сами светились, то ли это был тот огонь, который Моисей увидел в пустыне, то ли это был тот свет, которым светились наши глаза. Ничто не отбрасывало тени; все вокруг словно обменивалось слабым светом. Все, что росло, очертаниями и цветом показывало мне свою живую душу – бесплотную мысль, которую оно могло послать наружу, ту, что составляла смысл его жизни. Мои голые ступни, казалось, любили все живое, на что им приходилось наступать. Мир и мое существо, их жизнь и моя жизнь – все было едино. Мир и вселенная наконец-то примирились и достигли гармонии. Я жил во всем; и все проникало в меня и жило во мне. Для того, чтобы что-то узнать о чем-то, нужно одновременно знать и его жизнь, и то, что я сам жив; откуда мы пришли и где наш дом, где мы – дома; и только так можно узнать, что мы собой представляем, что мы есть мы; ибо Другой – есть Он! Я чувствовал, как просыпаются новые чувства, спавшие во мне до сих пор, одно за другим – неопределенные, так как не были еще определены словом; не похожие ни на что, непредставимые в моем прежнем существовании – мне нечем описать их! Несомненно цельные, но все еще растущие, и неизменно находящие, даже создающие себе место – они были настоящими; принадлежащими миру, в котором многие вещи могут войти через такое огромное количество дверей! Когда легкий ветерок трепал кусты вереска, позвякивая его фиолетовыми цветками, я чувствовал радость этих звенящих крохотных колокольчиков, я чувствовал радость ветра, которому отвечали они своим чудесным звоном[1], чувствовал радость собственных чувств и собственной души, которая радовалась всему этому одновременно. Всем этим радостям я предоставлял свою душу, словно зал, где они могли повеселиться. Я был спокойным и тихим океаном, среди которого Остров Живой Радости поднимал и гнал все новые, нескончаемые волны Счастья, которые по-прежнему оставались Счастьем, вечной Радостью, которой радовались десятки тысяч меняющихся форм Жизни, празднующие в этом океане свой великий праздник.
Теперь я понял, что жизнь и правда – одно; что жизнь всего лишь и не более чем блаженство, а там, где она – не блаженство, она и не жизнь, но жизнь-в-смерти; мертвая жизнь. Каждое дуновение сумеречного ветра из всего, чего оно касалось, исторгало вздох благодарности. Наконец-то я был живым! У меня была жизнь, и ничто плохое не могло дотронуться до нее! Моя любимая шла за мной следом, и оба мы были на пути к дому Отца.
Так много всего мы увидели до того, как первое солнце взошло над нашей свободой: что же еще мог принести с собой вечный день?
Мы подошли к ужасной впадине, где когда-то чудовища сновали и перекатывались под землей: она была точь-в-точь такой, какой я видел ее в своем сне – чудесным озером. Я заглянул в его прозрачные глубины. Водоворот вымыл землю в одной из нор, где гнездились выродки, и в глубине был виден целый чудовищный выводок этих тварей. Неяркий зеленоватый свет, который пронизывал всю толщу кристально чистой воды, высвечивал под собой каждое из чудовищных очертаний. Свернувшиеся спиралями, завернутые в свои коконы, завязавшись узлами или, напротив, вытянувшись во всю длину, они застыли в невообразимых кучах, представляя собой зрелище омерзительного и губительного испуга, более фантастическое, чем пьяный бред возбужденного горячечной лихорадкой поэта. Тот, кто заглянул бы хоть раз в этот кружащийся водоворот, не нашел бы, с чем сравнить его. Страшные конвульсии щупалец, вздутые пузыри, яркие круги скрученных каракатиц показались бы ему невинными и безопасными по сравнению с этим воплощением ужаса – с каждой головой, напоминающей злой цветок, словно взорвавшийся на своей омерзительной цветоножке, подчеркивающей его злобное выражение.
Ни один из них не пошевелился, пока мы проходили мимо, но они не были мертвыми. До тех пор, пока будет существовать хотя бы один мужской или женский порченый разум, это озеро будет населено этими тошнотворными тварями.
Но, прислушиваясь к глашатаям Солнца, утренний ветер тихим зовом уже протрубил приближение светила! Господин человеческих душ был уже поблизости! Перед ним клубилась и перекатывалась волна малинового и золотого сияния, оно рвалось вверх, словно только что выпущенное из руки его создателя в море небес, приостановилось ненадолго и сверху вниз посмотрело на мир. Раскаленным до белого каления штормом расплавленного огня, оно было словно тлеющим углем алтаря бесконечной жертвы Отца своим детям. Видно было, как каждый малый цветок распрямляет свой стебелек, поднимает головку и, вытянувшись, ждет чего-то… Что-то более крупное, чем Солнце, что-то большее, чем свет, приближалось, что-то несомненно не меньшее, чем то, что могло бы преодолеть такую дорогу. Что значат для самой Жизни, для самой Любви сегодня или завтра или десять тысяч лет! Оно приближалось, наступало, и головы всего живущего поднимались вверх, чтобы увидеть, как оно грядет! И каждое утро они будут так вот тянуться вверх, и каждый вечер будут склоняться и ждать, когда оно снова взойдет. Не было ли это напрасной мечтой? Когда он придет, будут ли они ждать так же?