Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зачем? – спросил Эдуард Аркадьевич. – Ты всегда ставишь на окно?!
– А пусть! Может, кто набредет на огонек.
– Здесь-то, ночью!
– А что! Всяко бывает. Пусть издалека будет видно. Что не мертва деревня, а живут. Помнишь у Рубцова «Русский огонек»?! Ты любишь Рубцова?
– Я Пастернака люблю.
– Ну конечно! Ты-то, конечно, Пастернака. – Иван пошел за другим стаканом чая. – Это не твоя тут крыса?! А где Тишка? У, падла, убью! – Раздался треск, стук. Эдуард Аркадьевич вбежал на кухню. Клепы уже не было.
– Развел нечисть. Эта тяга, Эдичка, к крысам… она тоже нездоровая. Крысы, вороны, пауки… вся эта шваль от нечистого. Да-да! Есть нечистые животные… И люди… и народы, проклятые Богом…
– Началось!.. Ты расист!.. Да, расист!
– Мы с тобою не на экранах этих поганых ящиков. А один на один. Здесь, в глуши, в мертвой деревне почти мертвой России. И мы с тобой уже туда, в могилу смотрим… обоими глазами… Почему нам не называть вещи своими именами? Чего ты все боишься, Эдичка?
Эдуард Аркадьевич встал, нервно одернул свитер, пригладил ладонью височки и, раздув ноздри, торжественно заявил:
– Я ничего… ты слышишь. Никогда никого не боялся и не боюсь. Я просто с тобой не согласен. Я так не думаю, как ты. – Он нервно походил по горнице и тихо спросил: – Почему нас не берет мир? Чего мы все делим?! Чего нам здесь не хватает?! Мы двое… всего!
– Заметь, что ты назвал меня расистом… Подсудное, кстати, звание. В тридцатые твои комиссары за расизм расстреливали. Вот ты куда меня подвел. А я ниче. – Он помолчал, потом просто сказал: – Нас с тобой хоть на луну помести, мира не будет. Мы и ее разделим. Потому что в нас течет разная кровь. Потому что у нас все разное… Это вы тут нагородили общечеловеческие ценности… А если разобраться в грязной каше этих ценностей, то такие два пути выведут в разные истоки… Разные… Один в Царство Божье, а другой – в ад… Так-то… Никогда мира тут нет и быть не может. Пацифисты сраные.
– В Царство Божье, уж конечно, ты пойдешь!..
Иван усмехнулся.
– А это уж что заработаю! Только я научился отличать дорожки-то эти. На этих дорожках пол-России погибло. А Израиль весь туда рухнул…
Эдуард Аркадьевич, чуя уже знакомую в нем силу, так стремительно поднявшуюся откуда-то к груди, изменившимся и твердым голосом негромко заявил:
– Не смей больше никогда… Ты слышишь, никогда при мне не позволяй себе оскорблять… этот великий, избранный самим Богом народ! – Он выдохнул. – И я требую, ты слышишь, требую, чтобы ты уважал этот народ, как, впрочем, и всякий, ставя его на подобающее ему место.
Иван с интересом вглядывался в покрасневшее, напряженное лицо Эдуарда Аркадьевича и спокойно пошел на кухню еще за чаем. Вернувшись, он заметил:
– А ты знаешь, где им место? Ну, не напрягайся… Я скажу. Ты, конечно, обожаешь Эльдара Рязанова. Ну конечно. А как же. Я у него один только фильм и уважаю: «Небеса обетованные». Хороший, я тебе скажу, фильм! Мечта человечества! Одни жиды, и все на помойке. А главное, кончается хорошо фильм. Их забирает тарелка. НЛО – это же бесы! С помойки – и к бесам! А, Эдя?! Всех бы туда гариков твоих, шестидесятников! Во главе с вашим богом – Булатиком…
Эдуард Аркадьевич вдруг заклокотал горлом. Он сжал кулак и изо всей силы ударил им по столу так, что задребезжала лампа на столе.
– Все! – сказал он хрипло. – Это конец! Я уезжаю от тебя. Все! Ноги моей больше здесь не будет.
– Эк ты, однако, расстучался! Что-то все стучишь и стучишь. Смотри, а то и я стукну.
Эдуард Аркадьевич развернулся к вешалке. Он медленно и демонстративно заматывал шею своим грязным шарфом, ожидая, что Иван остановит его. Но Иван лег на кровать и, глядя на него из горницы, сказал:
– Иди! Вернешься, жить будешь на Белкином месте. Вон в том углу. Тряпку я тебе, так и быть, кину.
Эдуард Аркадьевич раздул ноздри, надел плащ, не обнаружив в кармане очков, поискал их в горнице, потом водрузил на нос и, глядя на Ивана поверх их, строго и громко произнес: – Националист!
– Я тебе и хлеба брошу в угол, – спокойно добавил Иван. – Кусок отвалю вместе с подстилкою.
– Фашист! – Эдуард Аркадьевич нервно сжал бородку и, решительно пройдя к порогу, шагнув в сырой могильный мрак сенцев, громко хлопнул дверью…
– Напуга-а-ал! – донеслось ему вослед…
* * *
Эдуард Аркадьевич опомнился уже на полдороге. Он оглянулся. Окно Ивана призывно и ярко светилось огнем керосиновой лампы. Он постоял, в раздумье глядя на нее. Он вовсе не хотел уезжать, ему и не на что, и некуда. Там, в доме, было и тепло, и еда, и вообще жизнь… Он было уже шагнул назад, но вдруг представил, как Иван бросит ему в угол подстилку, и решительно зашагал к своему дому.
Холод, который объял его в раскрытом настежь доме, устрашил и отрезвил его. Он ходил по дому до полуночи и все порывался вернуться к Ивану, тем более что спички остались у того. Но гордость превозмогла на этот раз. Все же, надеясь, что Иван придет, как вчера, прислушивался к шуму за окном в ожидании шагов. Утро покрыл густой туман. Эдуард Аркадьевич проснулся от холода. Он сидел в углу на своем топчане. Борода и волосы его заиндевели. От дыхания его шел пар. Крыса мельтешила по топчану, равнодушно глядя на него.
– Прощай, Клепа, – сказал он ей. – Ты была верным и единственным другом все эти годы. – Он заплакал, и от волнения ему стало теплее. Он походил по дому, соображая, что бы взять с собою. В общем-то, все было на нем. Остальное мало-мальски годное. А когда-то у него были и хорошие вещи, все он пропил. Сначала таскал на дорогу шоферам, потом «метелкам» в Мезенцево. Одно утешение, что и Маргошино развеялось по свету. Эдуард Аркадьевич потер тряпкой лацканы и рукава своего плаща, надел его, прочесал пятернею бородку и вздохнул.
– Прощай, русская жизнь. Поеду к новой цивилизации!
На крыльце он подумал, подпереть ли дверь колом, но, махнув рукою, все оставил распахнутым. Назло Ваньке: и дом, и калитку во двор. Иванова труба сочно трубила в небо дымом. Эдуард Аркадьевич дернул шеей, надвинул глубже на уши свой беретик, быстро зашагал по проселку. У околицы он последний раз с тайной надеждой, что Иван догонит и вернет его, оглянулся на Егоркино, на сапожниковский дом с его распростертыми крыльями амбаров и клювом конька, на пустынную дорогу и одинокий трубный дым. И, повернувшись, уже побрел в Мезенцево.
* * *
В селе он был к обеду. У Метелкиного дома стояла Герочкина «тойота». И Герочка таскал из задка машины ящики с водкой. Метелка принимала через открытые ворота.
– Вон оно что! – удивился Эдуард Аркадьевич не столько тому, чем они занимаются, сколько равнодушному выражению их лиц. Эдуард Аркадьевич был голоден и устал. Он с надеждой глянул на Метелку и подумал: «Плащ, что ли, продать ей?.».
И она, словно прочитав его мысли, с холодной оценкой скользнула по нему глазами и равнодушно опустила их. Выражение ее мраморного лица было высокомерно-холодным.