Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, что молчишь, как рыба об лёд? Отдохнул, спрашиваю?
– Дык, когда же? Весь день ведь… – промямлил изобретатель, не зная, что и ответить.
– Что? Работал весь день? Да! Тяжёл он, хлеб насущный. А, впрочем, ты как хотел? «Проклята земля за тебя, со скорбью будешь питаться от неё»,[32]– многозначительно подняв указательный палец вверх, процитировал батюшка. – Труд спасает, праздность и леность губят.
– Да уж не больно-то и хлеба… – снова попытался возразить Пиндюрин.
– Сытый живот беса тешит, глад да нужда дух ярит. Душой-то, я чай, отдохнул? Помыслил о вечности, о греховности своей, о покаянии? Знаю, знаю, можешь не отвечать. Брат Гавриил хвалил тебя. Прилежание, послушание да смирение – наивысшие добродетели для инока. А ты сими дарами Божьими преизрядно богат оказался. Ну, прямо, не дать, не взять – готовый инок. Зело похвально сие. Так что, монашеский искус ты, будем считать, прошёл. Побеседуем о деле?
– Какой искус? О каком деле? Что вам нужно от меня? Где я? – заволновался изобретатель, потому что его сознание вдруг посетила новая, пусть менее пугающая, но не менее чуждая для восприятия догадка.
Батюшка, мягко ступая по ковру, обошёл Пиндюрина, сел за свой письменный стол и, нежно поглаживая не то крест, не то свой необъятный живот, уставился на собеседника добрыми, но цепкими глазками.
– Как же? В обители, сын мой, в обители. Да ты и не помнишь ничего? Вот что невоздержание да пагубное пристрастие ко хмелю с душой делают.
– В монастыре?! – переспросил незадачливый изобретатель.
– В монастыре. В святой обители Святителя Алексия, патриарха московского.
– Митрополита… – машинально поправил Пиндюрин.
– Что? – не понял уточнение батюшка.
– Я говорю, митрополита. Вы, наверное, ошиблись. Святитель Алексий, был в сане Митрополита Московского[33], – пояснил Алексей Михайлович, и добавил на всякий случай, – по-моему.
– Нет, сын мой. Я никогда не ошибаюсь. Алексий II Ридигер был патриархом московским и всея Руси. А дело, за которым я тебя позвал, заключается в следующем: сейчас тебе баньку истопят, пойди, помойся, а то пахнешь ты уж очень … неподобающе для такого случая. Часа ведь тебе хватит? Хватит. Одёжку отдашь брату Гавриилу, он же тебе выдаст новую, подобающую. Ну, а как готов будешь, то есть, значит, через час, приходи в храм. Брат Гавриил проводит. Понял?
– За баньку, конечно, спасибо. Навоз, он, знаете ли, не Шанель номер пять. А вот одежду-то зачем? Мне моя нравится. Простирнуть только и всё.
Алексей Михайлович никак не желал мириться со всё более утверждающейся догадкой, поэтому, чтобы хоть как-то оградиться от неё включил, что называется, дурака. Но собеседник, нимало не заботясь о ранимой психике изобретателя, одним махом разрушил все его наивные надежды на светлое будущее.
– Твоего больше нет ничего. Забудь. Всё в прошлом. Постриг монашеский примешь.
– Постриг? Зачем постриг? Я не хочу в монахи.
– Хочу, не хочу! Ты это оставь, сынок. Это тоже в прошлом. Для инока одно только хочу есть – послушание начальству.
Все эти слова и предложения батюшка произносил спокойно, мягко, по-доброму, даже улыбаясь сквозь густую чёрную бороду. Но в голосе его неизменно присутствовали железные, прямо-таки стальные нотки, от которых трепетная, беззащитная душа изобретателя сжалась в комок и завибрировала высокочастотным резонансом, словно голосовые связки мышонка, попавшего в озорне объятия кота. Голос почти сорвался на крик, но ему не хватило воздуха, поэтому вместо крика получился всё тот же мышиный писк.
– Но я ещё не инок! Я не согласен! Не хочу, не пойду в монахи.
– Не пойдёшь? Ну, тогда навоз грести до конца жизни. Небось, понравилось?
Батюшка ехидно хихикнул в усы и отклонился на спинку своего мягкого кресла. Казалось, его вовсе не интересует мнение собеседника, а то что он говорил – не предложение вовсе, а продуманный и утверждённый уже план. Такая непробиваемость несколько разозлила Пиндюрина и придала его голосу твёрдости и решительности.
– Навоз?! Ну уж нет! Хватит! И вообще, по какому праву вы меня здесь держите? Я свободный человек! Я не изъявлял желание в монастырь идти! Немедленно выпустите меня! Я буду жаловаться! В милицию! Я на вас в суд подам!
– Жалуйся, – как ни в чём не бывало, ответил игумен, будто разговаривал не с гражданином государства, силящегося называться правовым, а с зэком, недовольным условиями содержания в карцере. – Только чего ж в милицию? Дело-то серьёзное, государственное, давай уж прямо в суд.
Видимо, угрозы Алексея Михайловича не шибко его напугали. Он медленно, без суеты и нервозности достал из выдвижного ящика стола картонную папку для бумаг, развязал тесёмки и выложил перед Пиндюриным несколько исписанных листов.
– Вот полюбуйся, – предложил батюшка, будто вчерашний номер какой-то газеты, – это протокол твоего задержания при попытке заложить взрывное устройство под памятник Гоголю. Припоминаешь? Э! Так ты не помнишь ничего? Пьян был? Ну что ж, это отягчающее вину обстоятельство. А вот протокол обыска, при котором у тебя был обнаружен склад оружия и целый килограмм героина. Не гоже, сын мой, не гоже эдакой заразой православных травить. Ай-яй-яй…. Кстати, при задержании ты оказал усиленное сопротивление и ранил пятерых сотрудников ОМОНа, которые сейчас находятся в тяжёлом состоянии в больнице. А вот собственноручные показания свидетелей. Смекаешь? Всего этого достаточно, чтобы потянуло на вышку, сын мой, а так как для террористов предусмотрена теперь смертная казнь, то подумай, может лучше навоз, а? Я ведь о тебе пекусь, сынок, по христианскому милосердию. Ну что, будешь жаловаться?
Сказать, что Алексей Михайлович был подавлен, значит, ничего не сказать. Он сидел просто раздавленный, расщеплённный в брызги, в прах, в грязь, в пепел. Такого оборота его свободолюбивый разум никак не ожидал. Да и что, скажите на милость, мог ожидать человек, всю жизнь проживший, как амёба в своём собственном бульоне, никого не трогая, никому не досаждая, ни от кого не завися, проявляя неуёмную активность в осуществлении каких-то своих безумных проектов и напрочь позабывая о них, когда интерес остывал, терялся навсегда? Что, по-вашему, может чувствовать homo sapiens (безусловно, творческих наклонностей), всегда свободно парящий над жизненной суетой, время от времени спускаемый упрямым социумом на грешную землю для удовлетворения насущных человеческих потребностей и снова взмывающий ввысь неудержимым всплеском живой, пусть и безумной, но всегда ненасытной фантазии? Как тот, о котором сказано: «Прожить, врага не потревожив; прожить, любимых погубив»,[34]должен реагировать на внезапно обрушившуюся на него реальность, всегда воспринимаемую как нечто стороннее, даже постороннее? Так он и реагировал, то и чувствовал. А толстый поп, опытным глазом профессионала узревший психологическую неустойчивость и душевные метания своей жертвы, поспешил закрепить наметившийся успех.