Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаю, папа, но другие будут это перекручивать. Они скажут, что ты провоцировал депортации…
— Тогда пусть говорят!
Он стукнул кулаком по столу. Кофе выплеснулся из чашки и разлился по блюдцу. Мари-Луиз подняла голову, чувствуя, что в ней тоже просыпается гнев. Когда их взгляды встретились, она не отвела глаз, не испугалась. Она аккуратно поставила чашку на стол, выдержала паузу и произнесла:
— Выслушай меня, папа, и выслушай внимательно. Тебе грозит серьезная опасность. Более того: смертельная опасность. Это не политика, где самое страшное, что с тобой может случиться, это поражение на выборах. Они — кто бы они ни были, все твои старые враги плюс парочка новых, — будут искать козла отпущения и набросятся на него со всем праведным негодованием людей, у которых совесть ой как нечиста. В лучшем случае состоится суд. В худшем тебя могут линчевать. Ты лицо Виши. Я знаю, что в сороковом тебя поддерживали все или, по крайней мере, значительное большинство. Я знаю, что ты считал своим долгом сотрудничать с немцами, чтобы сделать оккупацию терпимой. И я знаю, что ты никак не мог защитить те две еврейские семьи и рабочих, которых депортировали. Но ты должен понимать, что твои враги — а у тебя их немало — выставят в худшем свете все, что ты делал. На тебя наверняка навесят ярлык коллаборациониста. Тебя могут расстрелять. Ты это понимаешь? Заносчивость и упрямство сыграют им на руку; дадут им веревку, которой они тебя задушат. Это будет глупо, папа, глупо. Будь отважным — я только «за», но не глупым. Ты… мы… оказались по другую сторону баррикад. Вероятно, тебе сойдет с рук какая-нибудь коммерческая сделка или исполнение приказов бошей. Но если ты хотя бы намекнешь на то, что имел отношение к облавам на сопротивленцев, тебе конец. Понимаешь? Ты ведь понимаешь?
Теперь отец избегал смотреть ей в глаза. Он стиснул зубы и тяжело дышал. Но кивнул. Мари-Луиз продолжала:
— Ближайшие несколько дней будут особенно опасными. Солдаты — томми, канадцы и янки — будут просто стоять и смотреть, как они делали это прошлой ночью. Сейчас царит анархия. Дети с оружием и возмущенные поборники нравственности — и никто не помешает им творить все, что взбредет на ум, пока не установится хотя бы подобие власти. Уж они позаботятся, чтобы каждая несчастная девушка, которая спала с бошем… — Мари-Луиз запнулась, сглатывая подступивший к горлу ком стыда и страха, — получила tonte[131]. — Она неосознанно провела рукой по своим красивым волосам. — Потом они займутся всеми, кого смогут выставить предателем… и попытаются сделать это с тобой, папа; обязательно попытаются. Ты очевидная мишень. Тебе нужно акцентировать внимание на Croix de Guerre и личной преданности маршалу. Прикрывайся им как щитом. Многие до сих пор считают, что им манипулировали и загребали жар его руками. Все ненавидят и презирают Лаваля и ему подобных — так что вали все на него и его приспешников. И, папа, не говори ничего о коммунистах. Дай мне слово. Я знаю, ты ненавидишь все, что они отстаивают, но, нравится это тебе или нет, они были костяком Сопротивления с тех пор, как боши вторглись в Россию, — и теперь захотят свести старые счеты. Того, что ты говорил мне сегодня, будет достаточно, чтобы они тебя убили. Помни, что сейчас их ничто не остановит. Ты должен действовать осторожно, очень осторожно.
Наступила тишина, которую нарушало лишь тяжелое дыхание отца. Он поднялся, сделал два шага к окну и замер в нерешительности, опустив одну руку в карман, а другой щелкая по серебряному портсигару под ритм часов. Мишель снова повернулся к дочери и несколько секунд задумчиво на нее смотрел. Потом кивнул и зашагал к лестнице и своей комнате.
За ним пришли после обеда. Громкому стуку в дверь предшествовал гомон небольшой толпы, в которой все говорили одновременно. Выйдя на лестничную площадку, Мари-Луиз увидела наверху отца. Он был в костюме, накрахмаленном воротничке и галстуке. В последнее время она стала замечать за ним пренебрежение к внешнему виду, но теперь он был чисто выбрит, а его волосы были аккуратно зачесаны назад. Отец слабо улыбнулся.
— Кажется, им нужен я. Не следует разочаровывать публику, верно? — Он потупил взгляд. — Все будет хорошо.
Мари-Луиз сошла вслед за ним на первый этаж. Она видела, как он расправил плечи, прежде чем открыть дверь. В дверном проеме, в тени каретного дворика показались береты, руки с оружием и неясно очерченные бледные лица. Когда крики затихли до приглушенного бормотания, Мари-Луиз услышала голос Адель:
— Комитет желает тебя видеть, Анси. Сейчас. В мэрии. — Над толпой повисло молчание. — Сейчас же, Анси. Шевелись.
Мари-Луиз видна была только спина отца, но она могла представить, как он обводит пришедших холодным, бесстрастным взглядом, опустив одну руку в карман, а другой придерживая ручку двери.
— Кто хочет меня видеть? Я не знаю ни о каком комитете.
В толпе снова зашумели.
— Ясное дело, откуда тебе знать — тебе, гребаному коллаборационисту? — прозвучал злобный голос Адель, которой по-прежнему не было видно.
Мишель Анси не сдвинулся с места. Потом он не спеша вернулся к вешалке, взял свою лучшую шляпу, аккуратно надел ее и только после этого вышел к толпе, которая растекалась, уступая ему дорогу к воротам.
Его дочь украдкой пошла следом. Дождь прекратился, но в воздухе было сыро, а тучи так низко нависали над землей, что превращались в туман. Листья деревьев казались тяжелыми от впитанной влаги, а скользкий булыжник поблескивал дождевой водой, которая не успела испариться на солнце. Мари-Луиз слышала, как уверенно стучат по мостовой металлические каблуки довоенных отцовских туфель и шаркают деревянные башмаки вокруг него. Он гордо вышагивал по мусору, который остался городу в память о вчерашнем празднестве: по битому стеклу и брошенному матрасу.
На ступеньках мэрии сидело двое мужчин. Они поднялись, чтобы дать Анси дорогу, и, перешагивая через две ступеньки, он опередил сопровождавших и вошел в дверь первым.
Не останавливаясь, Мишель Анси сразу свернул в комнату, из которой доносились голоса. Как только он вошел, разговоры стихли до шепота. Арестовавший его отряд и Мари-Луиз поспешили следом.
За столом в торце комнаты сидело четыре человека. Мари-Луиз узнала Виктора и Жанетт, а также социалиста, соперничавшего с ее отцом за пост мэра, Анри Лаборда. Четвертого человека она видела впервые. Комнату наполняли небритые лица, сигаретный дым, хлопковые платья, знававшие лучшие времена; среди знакомых были дети и подростки, которых она учила, болезненные и тощие. Мужчина, стоявший перед Мари-Луиз, наклонился вперед и придержал старинный револьвер, который мальчик не старше четырнадцати лет небрежно крутил на указательном пальце.
Отец остановился у стола рядом с единственным стулом, не снимая шляпы и заложив руки за спину. Мари-Луиз проталкивалась вдоль стены, чтобы разглядеть его лицо. Строгий костюм Мишеля Анси производил особенно благоприятное впечатление на фоне мятых рубах и штопаных пиджаков собравшихся, занявших подоконники, скамьи и расставленные вдоль стен столы. Мари-Луиз вспомнилась иллюстрация в одном из учебников по истории, изображавшая суд над Робеспьером и tricoteuse[132], которая вязала у подножья гильотины.