Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Книги и ученые старых времен говорят, что у души четыре пристанища: материнская утроба; мир; Место Ожидания, в котором я сейчас пребываю, и рай или ад, в который душа попадет после Судного дня.
Из Места Ожидания прошедшее и настоящее видятся одновременно, и погруженная в воспоминания душа не стеснена пространственными ограничениями. Только выйдя из застенков пространства и времени, понимаешь, какая тесная рубашка – жизнь. Как жаль, что никто, прежде чем умрет, не понимает, что если на том свете воистину счастлива только лишенная тела душа, то на этом свете – лишенное души тело. Поэтому, с грустью наблюдая, как во время моих замечательных похорон понапрасну плачет и убивается по мне милая Шекюре, я молил Всевышнего, чтобы Он даровал нам возможность быть в раю душами без тела, а на земле – телами без души.
Вы, конечно, знаете, как неприятны старики, посвятившие всю свою жизнь искусству. Они всех ругают. Они долговязы, худы и костлявы. Им хочется, чтобы короткий остаток их дней был повторением всей их длинной жизни. Они легко впадают в гнев и всегда на все ворчат. Они всеми понукают и всем опостылели. Им никто и ничто не нравится. Я – один из них.
Таким (только не столь гневливым) был в свои восемьдесят великий мастер Нуруллах Селим Челеби, рядом с которым мне выпала честь работать, когда я еще был шестнадцатилетним подмастерьем. Таким (но не столь худым и высоким) был последний великий мастер Сары Али, которого мы похоронили тридцать лет назад. В свое время вслед каждому из этих непревзойденных мастеров, возглавлявших дворцовую книжную мастерскую, летели стрелы осуждения; мне известно, что теперь эти стрелы метят в мою спину. Поэтому я хочу, чтобы вы знали: некоторые расхожие обвинения, нам предъявляемые, не имеют под собой никаких оснований.
Первое – ничто новое нам действительно не нравится, но лишь потому, что нет такого нового, которое могло бы нравиться по-настоящему.
Второе – мы обходимся с большинством людей как с дураками не потому, что несчастны или чрезмерно раздражительны, а потому, что большинство людей и есть дураки. (Впрочем, нам следовало бы обходиться с ними лучше, чем они заслуживают, – так было бы тоньше и умнее.)
Третье – я часто путаю лица и имена людей (кроме художников, которых сам воспитал, полюбив еще в годы их ученичества), не потому, что выжил из ума, а потому, что эти лица и имена недостойны того, чтобы их помнить: ни цвета в них нет, ни блеска.
На похоронах Эниште-эфенди, которого за глупость рано прибрал Аллах, я старался забыть, какие мучения мне пришлось испытать по вине покойного, когда меня заставляли повторять мазню европейских мастеров. Возвращаясь в мастерскую, я думал вот о чем: скоро Аллах и мне дарует свою милость – слепоту и смерть. Естественно, память обо мне сохранится, пока мои рисунки и книги не перестанут радовать ваши глаза, а в сердцах ваших при взгляде на них будут расцветать цветы счастья. Однако я хочу, чтобы после моей смерти стало известно: в старости, в самом конце жизни, очень многое по-прежнему могло вызвать у меня счастливую улыбку. Во-первых, дети (в них, как в капле воды, отражен весь мир), во-вторых, приятные воспоминания (красивые мальчики и женщины, прекрасные рисунки, дружба) и, в-третьих, встречи с дивными творениями старых мастеров Герата (человеку незнающему это ни о чем не скажет).
Из всего этого можно сделать самый простой вывод: в дворцовой книжной мастерской, которую я возглавляю, уже не создают ничего подобного тем прекрасным произведениям, что выходили из нее раньше. Я вижу, что дальше будет только хуже, всему придет конец. Мы отдали нашему делу всю свою жизнь, всю свою любовь, но я с горечью понимаю, что очень-очень редко нам удавалось создать что-либо столь же прекрасное, как работы старых мастеров Герата. Эту истину надо принять со смирением, тогда жить станет легче. Именно потому, что скромность и смирение облегчают жизнь, эти добродетели ценятся среди нас чрезвычайно высоко.
Преисполнившись смирения, я взялся подправлять рисунок для «Сурнаме», книги, посвященной церемонии обрезания наследника нашего султана. На рисунке были изображены дары, присланные наместником Египта: сабля на красном бархате, украшенная тончайшими золотыми узорами, рубинами, изумрудами и бирюзой, и быстрый, как ветер, горделивый, норовистый арабский скакун с белым пятном на лбу, чья шерсть сияет ярче серебра, удила и поводья из золота, стремена украшены жемчугом и бериллами, а красное бархатное седло расшито рубинами и золотыми нитями. Рисунок сделал я, затем подмастерья раскрасили коня, меч, одежды наследника и наблюдающих за церемонией послов; теперь же я, взяв кисть, кое-что исправлял. Добавил фиолетового цвета в листву чинары на площади Ат-Мейдан. Сделал желтыми пуговицы на одежде посла татарского хана. Начал было покрывать золотой краской поводья коня, но тут в дверь постучали. Я остановился.
Главный казначей прислал за мной мальчика, приглашает во дворец. Ощущая приятную усталость в глазах, я положил увеличительное стекло в карман кафтана и пошел вслед за посыльным.
Как хорошо выйти на улицу после долгой работы! Мир выглядит свежим и удивительным, будто Аллах создал его только вчера.
На глаза мне попалась собака – в ней было больше выразительности, чем во всех нарисованных собаках. Увидел коня – мастера-художники вкладывают в коней больше смысла, чем в них есть на самом деле. На площади Ат-Мейдан увидел чинару – это была та самая чинара, в листву которой я только что добавлял фиолетовой краски.
Вот уже два года я рисую проходящие по этой площади шествия и поэтому теперь чувствовал себя так, словно попал в свой собственный рисунок. Что будет, если свернуть на улицу? Если рисунок европейский, то мы выйдем из рамы и покинем изображение; если наш, сделанный в традициях гератских мастеров, – попадем в место, предназначенное нам Аллахом; если китайский – нам никогда из него не выйти, потому что рисунки китайцев простираются в бесконечную даль.
Мальчик-посыльный не повел меня в бывший зал дивана, где мы, бывало, встречались с главным казначеем, чтобы поговорить о деньгах, которые платят художникам за работу, о подарках для султана, книгах и расписных страусиных яйцах, о том, все ли художники здоровы и всем ли довольны, о снабжении мастерской красками, сусальным золотом и прочими необходимыми материалами, об обычных жалобах и просьбах, о том, в каком настроении пребывает султан, весел ли он, чего ему угодно пожелать, о всяких пустяках, о моих глазах, увеличительном стекле и болях в спине, о полосатой кошке главного казначея и его негодяе-зяте. В полном безмолвии, словно в чем-то провинились и от кого-то таимся, мы с посыльным вошли во внутренний сад и стали спускаться к морю. Деревья вокруг были еще безмолвнее нас. Я подумал, что мы идем к дворцу на берегу и, значит, я увижу султана, но тут мы свернули и направились к каменному зданию рядом с причалом. Проходя через арку двери, я увидел стражника в красном кафтане. Пахло свежеиспеченным хлебом.
Внутри – главный казначей и начальник дворцовой стражи. Ангел и шайтан!
Начальник стражи, человек, имеющий обязанностью во имя султана совершать казни и пытки в дворцовом саду, проводить допросы, избивать палками, выкалывать глаза и укладывать на фалаку, ласково мне улыбался, словно мы с ним были постояльцы караван-сарая, которым пришлось расположиться в одной комнате, и он собирался рассказать мне какую-нибудь занятную историю.