Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ты, бляхопрядильная фабрика, к частностям цепляешься, тут надо престиж державы спасать! В Бейкеровском комитете все тоже на ушах стоят, говорят: если мы не объяснимся, они отменят свое решение и присудят премию этому венгру!..
– Они ему тоже не читая присудят? – желчно спросил я.
Тут трубка снова перешла в руки Журавленко.
– Я бы на вашем месте не задерживал внимание на тактических мелочах, а сосредоточился на стратегических проблемах.
– Например?
– Далеко за примером ходить не надо. Вы поймите, Венгрия – самое слабое звено социалистического лагеря! Может произойти катастрофа. Венгерская интеллигенция и так уже мелко обуржуазилась! Присуждение этой премии венгерскому диссиденту может полностью разбалансировать ситуацию…
В мембране вдруг опять забился Николай Николаевич:
– Я тебя удавлю! Что ж ты, гад, мне резаную бумагу подсунул?! Ты же знаешь, мне читать некогда, я с вашими матпомощами и автомобилями с утра до ночи, как белка в колесе… Придешь еще ко мне за матпомощью – я тебе выпишу!
И снова мне был голос Сергея Леонидовича:
– Где роман?
– А вы у лауреата спросите! – ехидно посоветовал я.
– Запил твой лауреат! Прямо в Диснейленде. С Микки-Маусом. И потом, он ничего объяснить не может – повторяет, как попугай: «Трансцендентально» – и ржет! А чуть нажмешь на него, хамит: «Не варите козла!» Где роман спрятал, я тебя спрашиваю именем закона?!
– А не было никакого романа! Я все это придумал…
– Зачем?
– На спор… Я поспорил с одним мужиком, что могу из любого лимитчика всемирно известного писателя сделать. Видишь – сделал!
– С каким мужиком?
– Неважно. Я отвечаю за все.
– Ответишь! – растерянно пригрозил Сергей Леонидович.
Воцарилось молчание. Это была победа. Я наказал их всех. Это была моя премия, настоящая, громадная, неизбывная, по сравнению с которой все эти нобелевско-бейкеровские цацки – хлопушки с искусственной елки.
И вдруг в трубке возник нежный живой голос Анки:
– Ты это сделал, чтобы отомстить мне?
– Скорее да, чем нет…
– У тебя очень хорошо получилось. Талантливо. Я себя никогда еще такой дурой не чувствовала! Это лучшее твое произведение! Главненькое. Умри, лучше не сочинишь…
– Не сочиню, – вздохнув, согласился я и покосился на темневшую в серванте бутылку бесплодной «амораловки».
– А знаешь, я на вручение такое платье себе купила – совершенно белое, с малиновым поясом…
– Тебе идет белое.
– А он и в самом деле просто чальщик?
– Да.
– Неужели ты не мог хотя бы слов тридцать в него запихнуть? С ним же поговорить не о чем. Помнишь, как мы с тобой целыми ночами разговаривали… Ты мне стихи читал!
– Помню.
– А помнишь, какие ты стихи написал, когда еще за мной ухаживал? Помнишь?
– Конечно… – ответил я. – Я все помню.
– А помнишь, как ты мне звонил и дышал в трубку?
– Вестимо. Но это было потом, когда все кончилось…
– Глупенький! Кто тебе сказал, что все кончилось? Все только начинается… Я возвращаюсь с войны! Хватит. Штык – в землю!
– Правда?
– Я тебя когда-нибудь обманывала?
– Всегда.
– Да, в самом деле… Но я не тебя обманывала, я обманывала себя! А ты тоже меня обманул. Мы квиты. Давай теперь начнем с чистого листа…
Трубка неожиданно перешла к Николаю Николаевичу.
– С какого, на хрен, чистого листа? – заголосил он. – У нас тут целая папка чистых листов! Сколько можно?!
Потом я снова услышал ласкающий голос Анки:
– Папа нервничает – его можно понять! Если его выгонят с работы, это
– катастрофа: книги писать он давно разучился… Нам просто будет не на что жить! Я буду голодать… Ты хочешь, чтоб я голодала?
– Хорошо! – внезапно согласился я. – С чистого так с чистого… Сколько у вас валюты осталось?
– Сейчас узнаю…
В трубке послышались сквалыжные разборки, шелест купюр, звон мелочи.
– Триста двадцать пять долларов… Акашинская премия не в счет. Ее, оказывается, наше государство забирает. Даже Журавленке ничего сделать не может, – объяснила Анка.
– Думаю, хватит. Возьми из папки чистую бумагу и ручку!
– Взяла!
– Теперь пиши заголовок: Автандил Гургенов. «Табулизм, или Конец литературы». Написала?
В трубке раздался заинтересованный голос Сергея Леонидовича:
– Это какой еще Гургенов? Любин-Любченко, что ли?
– Не твое дело!
– Как это не мое! Как раз мое.
– Я сейчас передумаю! – пообещал я. Ситуацию смягчила Анка.
– А знаешь, – вздохнув, сказала она, – я тут все время тебя вспоминаю…
– Как?
– Неужели забыл – как…
– Нет, не забыл…
На глазах у меня навернулись теплые слезы.
– Пузик, а с кем ты так рано разговариваешь? – голосом сонной Софи Лорен спросила Ужасная Дама и, нежно вминая в матрац, погладила меня по голове.
– Сам с собой. Спи!
– Кто это там у тебя? – ревниво поинтересовалась Анка.
– Радио… Записывай! С абзаца: «По справедливому замечанию Готфрида Бенну, написание поэтической строки – это перенесение вещей в мир непостижимого. Но если от неведомого образа мы продвинемся дальше, в область невидимого, то несомненно должны вспомнить знаменитую „черную соль“ алхимиков! Хотя, по мнению Юнга…» Написала? Хорошо, буду диктовать медленнее…
Когда я закончил диктовку, рыжее утреннее солнце уже просунуло свои щекочущие тараканьи усики в мое окно.
– Спасибо! – сказала Анка. – Ты – друг. Я тебя целую. Пока!
Это был ее последний поцелуй. Даже не воздушный – телефонный… (Запомнить навсегда!)
Я тоскливо глянул в иллюминатор: мы неслись сквозь рваный молочный туман. Самолетное крыло, точно гусиной кожей, было покрыто бесчисленными стальными заклепками и такими же бесчисленными крупными каплями воды, отличавшимися от заклепок только чуть заметным дрожанием. Внизу, под накренившимся и трепещущим крылом, виднелась бурая, с желтыми отмелями лужа Химкинского водохранилища: там, как спички, – плавали лодки. Дело шло к развязке: самолет круто заходил на посадку. Я ощутил над собой душное парфюмерное облако и поднял глаза.