Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видишь ли - Бог один, сотворенных же существ много. Их запутанные желания всегда будут убивать Его мудрость и милосердие. Между Ним и нами существует некое подобие. Наше сообщество в этом мире никогда не превзойдет численностью сборище безрассудно-желающих. Но как Бог вечен, так же и наши произведения сохраняются очень долго. Ты полагаешь, что только десять тысяч лет; пусть так, может, и вправду толь-
ко десять тысяч. Но все равно они переживут многие поколения людей, имеющих кратковременные желания, - тех, кто сойдет в могилу, не оставив следов. И, может, окажутся важны для сотен или тысяч избранных, дадут им силу.
Может наступить такой день, когда человеческая масса, которая не способна умножаться, ибо она снова и снова умирает, а своим семенем лишь воспроизводит определенную норму плоти, увидит себя обставленной столь многими произведениями Духа, что более не станет уклоняться, а вынуждена будет признать правоту творцов иного мира - поскольку ряды ее поредеют в результате процесса деградации.
Или, ты думаешь, она все-таки будет уничтожать творцов?
Петер.
Будет уничтожать.
Ханс.
Мы этого не знаем. Но я не хочу исключать такую возможность. Да и не могу. Мы не разделаемся с сотворенным миром, если лишим себя жизни - скорее уж сотворенный мир разделается с нами. Так или иначе, пока что тот пурпурный занавес - не единственное, чем мы можем прикрыть наше постыдное несовершенство.
Когда мальчики в период полового созревания стреляются или топятся - потому что чувствуют себя оскверненными осознанием нечеловеческого сладострастия, существование которого на самом деле показывает нам путь в те дали, что не приснятся ни в каком сне, - я могу только возблагодарить и восславить судьбу, даровавшую им вечность в момент их наивысшего совершенства и вознесшую их на небо во всем великолепии плоти. Пусть даже к такому решению их побудила ужасная ошибка - зато действовали они не под влиянием трезвого расчета.
Совсем иначе складывалась наша судьба. Мы вышли из детства со сверхбольшими ожиданиями, мы на ладонях протягивали жизни драгоценные камни, нам хватило разума, чтобы спокойно приспособиться к новым переживаниям. Наши сновидения обмеривали земли других людей. Мы, может, тоже грезили, что умрем или сойдем с ума, - но были сохранены для чего-то иного. Мы не сделали последнего вывода из проблемы сладострастия или неисцелимого страдания. Антихристу приходится долго терзать нас, постепенно уничтожать нашу веру, ломать силу сопротивления - и только потом он передает нас, уже разодранных в клочья, дýхам болезни и разложения. Мы должны будем погибнуть, если не победим... Но победа останется за нами. Бог уже стал для нас глиной, отданной в наши руки: наши слезы формуют его, наш смех моделирует, судорога наших ладоней убивает его застывший контур.
Мы пока еще должны жить, и этот жизненный путь не закончится, не изменится, пока один из нас не умрет; тогда мы соберемся вокруг его хладного тела, постоим в темноте и подумаем о своей любви, не имеющей силы сгореть в блаженном сладострастии - и послать наши души в иной мир, чтобы они там искали умершего и нашли его или погибли.
Мы больше не способны летать, не можем поднять бунт в духе, трагическая судьба нам не уготована, наши мысли сталкиваются между собой уже под черепной коробкой, они не выставляют свою борьбу на обозрение всему миру. Это очень печально: мы добрались до того поворотного пункта, где нам придется добровольно взвалить на себя безнадежную работу. Нас не ждет ни вознаграждение, ни счастье. Опьянения новыми открытиями тоже не будет, видения из любовных садов наших предшественников скукожатся, губы наши останутся жесткими и иронично изогнутыми даже в присутствии живых мальчиков. Никакого зова с наших уст больше не сорвется -только суждение.
Эмиль.
Нет!
Ханс.
Вы должны либо принять Марло, либо выбросить его произведения и самого автора в очко сортира, стенки которого исписаны скабрезными шутками, - и с Бахом то же самое. Хватит ли вам мужества, чтобы от него уклониться? Может, вы хотите вооружиться риторикой тех, кто привык жить легко? Или вы влюблены, и потому небо пред вами открыто? Или Боккаччо для вас - что-то иное, чем сказка?
Эмиль.
Мы не видим света и все-таки хотим верить в него.
Ханс.
Мой дорогой мальчик - ты плачешь? Я больше не могу плакать. А когда ты отучишься? Тебе так тяжело отказаться от этого благодатного утешения. Ты не мастак гладко говорить, да и знаниями не особенно богат. Мы перекрикиваем тебя, наводняем плодородные нивы твоей драгоценной фантазии. Для тебя пока не найдено место. С тобой обращаются как с пасынком, и ты вместе с содержимым твоего сердца плетешься сзади.
Но у нас есть право с обжигающей неумолимостью спешить вперед, сперва делать больно, а утешать - очень нескоро.
Так можно довести бедолагу до того, что он будет не в своем уме. Я бы посоветовал всем родителям убивать детей, чтобы те никогда не узнали, в каком образе мы мыслим себе смерть.
Эмиль.
В каком же?
Ханс.
Ты прекрасно знаешь, только не хочешь об этом думать.
Эмиль.
Ничего я не знаю. Скажи!
Ханс.
Кого-то пригвождают к кресту; но прежде, чем он умрет, ему дубинкой ломают надвое берцовые кости. Ладони его отделяют от крестовины, чтобы освободить место для другого. Тогда его тело падает, подкашиваясь в коленях, острия сломанных костей выступают из порванной плоти. С этим ощущением он к вечеру и умирает.
Эмиль.
Хватит, хватит! Я понял: душа наша навечно потеряна; она не может забыть боль и потому должна погибнуть.
Ханс.
Мы хотим что-то предпринять, что-то вполне серьезное. Мы не хотим забывать. Мы не хотим забывать ни о чем. И душа наша вовсе не потеряна. Просто мы должны помнить о каких-то вещах.
Петер.
Все новых и новых? Ты хочешь исчерпать свои силы?
Ханс.
Брось! Я прекрасно знаю, что говорю я один, вы же только аккомпанируете моим словам выражением глаз и жестами. Наберись терпения!
Мы дошли до того, что статуи греков нас больше не удовлетворяют - эти тела, которые не склоняются перед душой, не желают погружаться в пространство внутренних видений, способных обнажить даже внутренности. Остаются тогда лишь разрозненные скульптуры из тысячелетних соборов и произведения Микеланджело. От него мы отвернуться не можем: у него анатомия так бесстыдно обнажена. Дело даже не в том, что его тела стоят обнаженные, с сознанием своей зрелости... Когда на него находит такое желание (вместе с ледяным дуновением его провидческих глаз), он иногда посылает свои руки ощупывать пах, и они что-то находят и теряют, опять находят, движутся дальше. Тогда резец заставляет внутренности подняться к самой поверхности живота.