Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приходят и уходят врачи. Говорят мне про травму головы, искусственную вентиляцию, двусторонние повреждения ретикулярного образования ромбовидного мозга... Я складываю эту информацию в помойку под названием «мой мыслительный процесс». Медицинский жаргон их темен и невнятен, и я этому рада, ибо не хочу расшифровывать обороты типа «нежелательные последствия недостатка ухода за больным» или «летальный исход». Ген, который во мне отвечает за планирование и ответственность, отморожен намертво.
Мерлин подсоединен к катетеру, капельнице с кровью, внутривенной капельнице с лекарствами и кардиомонитору. Я не свожу глаз с его лица и вымаливаю у богов, в которых не верю, мельчайшего движения брови, незаметнейшего сжатия руки. Но смутные часы все идут и идут – долгие, сумеречные отрезки унылого отчаяния. Меня заживо полосует память о том, что я сказала, и на языке у меня одно лишь жирное, косматое отвращение и бесконечные упреки к себе. Я свежую себя. Я мечтаю только об одном – вдохнуть себя саму назад, в прошлое, отменить запуск тех словесных трансконтинентальных ракет, на которых Мерлин вылетел из гостиной и попал на шоссе.
В глазах режет от бессонницы. Комнату вокруг меня болтает, как палубу тонущего корабля. Кровать Мерлина тоже качается, и мне никак не заставить предметы вокруг замереть. Но спать невозможно. Стоит лишь откинуть голову на спинку кресла и закрыть глаза – и меня опускает в ледяную сырую шахту вины. Истерзанная кошмарами, я подскакиваю и просыпаюсь.
Я наблюдаю, как солнце встает в кровавом месиве красок – жутких, как та авария. Мое горе уже не осязаемо – одна лишь боль в горле и в груди. Темнота накрывает меня плащом. Входит медсестра. У нее жизнерадостный хозяйский вид, будто она зашла на коктейль, а не к пациенту в коме. «Ну, как мы сегодня?»
Она пришла помыть и перевернуть моего любимого мальчика. Я смиренно выхожу из комнаты, расхаживаю по коридорам. Линолеум тут – желчный желто-зеленый. Он клубится у меня под ногами, как тучи. Каждый шаг дается с усилием. Больница пахнет разлагающейся плотью. Я будто бреду вдоль гигантского кишечника. Батареи эмфиземно покряхтывают. Словно при смерти. Рация фельдшера кашляет так, будто подцепила какую-то заразу. Люди, похоже, обходят меня по широкой дуге. Чуют запах горя? Потеряла мужа – вдова; потеряла родителя – сирота; а я кто?
В комнате для родственников прижимаю лоб к холодному окну. Подо мной отвратительные артерии Лондона уже забило тромбами пробок, нервных, шумных. Я недоверчиво глазею на оживленный тарарам жизни, на жизнелюбивый гомон пешеходов, погруженных каждый в свою зачарованную жизнь, и вся удача, какая ни на есть, – при них. Я гляжу на свое отражение в стекле. Смотрю на темные провалы глазниц и лью безмолвные слезы.
Возвращаюсь в реанимационную палату, усаживаюсь на край кровати, беру Мерлина за руку. В прозрачной трубке ползет горячий темно-винный червь крови моего сына. Медсестра вручает мне скомканную записку, которую она обнаружила у него в кармане джинсов. Я долго вперяюсь в знакомые округлые безграмотные каракули и все никак не могу заставить себя их прочесть.
С днем Святого Валентинова. Ты ослепительно прекрасна изнутри и снаружи. Последние шестнадцать с половиной лет ты была совершенной радостью и лучшей девушкой на земле. Я тя обожаю и когда бы ни глянул на тебя ты тут же озаряешь мой день. Я твой величайший поклонник и я думаю что ты живая легенда, легенда общества, гений и самая веселая и умная мать в мире. В тебе есть стиль, огонь и фасон и я обворожен тобой о божественная богиня любви. Ты прекрасна в каждом своем наряде, у тебя улыбка изящна а фигура чарующа. Давай этот день принесет щастье и любовь в твою жизнь. Ты моя самая любимая женщина в мире и люблю тебя я твой занимательный красивый и феноменальный сын Мерлин танцевальников начальник.
Я смотрю на часы. 14 февраля. Он собирался вручить мне эту записку сегодня. Я зарываюсь лицом Мерлину в волосы и вдыхаю знакомый аромат шербета. И всхлипываю. Надсадно глотаю огромные куски боли. Все вокруг долдонят, что надо позвонить родственникам. Я позволяю им забрать мобильник у меня из кармана. Мне говорят, что я в шоковом состоянии и мне нужна поддержка. Из далекого далека я слышу, как сестра спрашивает, можно ли позвонить по моим горячим номерам. Я оседаю в кресло у кровати и уплакиваю себя до изнеможения. Наваливающаяся темнота распыляет меня.
* * *
Я просыпаюсь от позвякивания. Колючий зимний день солнечным ножом полосует меня по глазам. Сначала различаю прическу, как у королевы Англии. Постукивают спицы, девятый номер, вязальщица коротает досуги, пока снесенные гильотиной головы не посыплются в корзину. Она последовательно кривит резиновые губы, и те в конце концов складываются в улыбку. Крокодилью – если б крокодилы умели улыбаться.
– Принести что-нибудь? – спрашивает моя бывшая свекровь таким тоном, что ни о чем просить не хочется. – Позвонили из больницы. Мы сразу приехали. Джереми целых два часа просидел с Мерлином, но потом ему надо было вернуться к оценке избирательного вотума. Так что теперь на страже я.
Избирательного вотума? Единственный вотум, который ему был нужен, – это вотум сочувствия. Он, вероятно, дает сейчас пресс-конференцию, посвященную сыну-инвалиду, попавшему в аварию и находящемуся в коме. Я вижу почти наяву, как журналистки сострадательно качают головами, а сами тайком взбивают бюсты.
Полностью придя в себя, я всматриваюсь в Мерлина. Грудь его ритмично вздымается и опадает. Без изменений. Меня затопляет онемелость.
Вероника шмыгает носом и промокает уголки глаз большим пальцем. Слезы эта женщина льет, только если ипподром в Эскоте заливает дождями аккурат на Дамский день[121].
– Какой кошмар, – произносит она, и я слышу в ее голосе ноту возбуждения. – Но не надо отчаиваться. Может, не было бы счастья, да несчастье помогло? – Вероника двигает стул с жесткой спинкой поближе и разглаживает твидовую юбку. – А вдруг Мерлин выйдет из комы совершенно другим человеком? Некоторые после комы вдруг начинают говорить на французском или даже на фарси. Или играть на рояле. Может, у него от шока связи в мозгу поменяются, – размышляет она вслух, одновременно и льстиво, и повелительно. – Может, он исцелится совсем? – Она трогает меня за руку так, как будто моя рука – чья-то домашняя зверушка, от которой аллергия. – Он такой красивый парень, правда? Как несправедливо, что у такой оболочки – настолько неудачный обитатель.
Пятно солнечного света озаряет изящные Мерлиновы черты.
– Я не хочу, чтобы он исцелялся совсем! Я люблю его таким, какой он есть. И никакой не неудачный. Сами вы неудачная.
Мне приходится сдерживаться изо всех сил, чтобы не орать на нее. Но голос я все-таки повысила. Вероника подалась назад, и дурацкий начес у нее на голове заколыхался, будто капюшон у кобры.