Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Путешествуя ко гробу,
Где почиет твой супруг,
Позабудь мирскую злобу:
Я вдовице нежный друг!
Покорись же провиденью,
Сокрушенная сестра[697]!
Отдохни под дымной сенью
Постоялого двора!
Нет перины! Нет служанки!
Но отвыкнувший от нег,
Без кровати, без лежанки,
Будет сносен сей ночлег;
Как-нибудь тебя пристрою:
Есть подушка и шинель;
…
Постелю тебе шинель[698].
Одновременно с этими стихами, в которых одна строка была заполнена точками, как бы вымаранная цензором, что в те времена придавало особенный шик стихотворениям в печати, в маленькой газетке Бестужева-Рюмина «[Северный] Меркурий» явились другие стихи того же барона Розена, майора и старшего адъютанта Инспекторского департамента, а именно:
Подруга муз, Музариона!
Тебе одной на умный суд
Я отдаю мой новый труд:
Скажи, грешна ли «Альциона»? —
Меня за «Левена»[699][700] винят,
За Баратынского[701] бранят
Санктпетербургские Сусанны;
И сам журнальный мой патрон,
Моим поступком оскорбленный,
Мне нашептал упрек нежданный!
Но если оправдаешь ты
Меня пред троном красоты,
Так до журнальной потасовки,
Еще беспечный весельчак,
Скажу патрону: «Ты чудак!»
Скажу Сусаннам: «Вы плутовки!»…[702]
Случись на беду барона-стихотворца, что в одном из знатных петербургских домов, приходившемся сродни генералу Потапову, было двое молоденьких вдовушек, в обществе прозванных Сусаннами по причине их щепетильной строгости нравов, доходившей до самого чопорного педантизма[703]. Барон Егор Федорович, употребивший название Сусанн, обращенное вообще к лицемерным женщинам, вовсе не имел в виду этих сестриц-пуританок, приходившихся сродни его начальнику, тем более что, живя вовсе не в высшем аристократическом петербургском, а в весьма среднем и наиболее артистическом кругу, барон никакого и понятия не имел об les Suzannes[704] столичного high life’a[705]. Однако последствия всех этих стихов были те, что однажды барон Егор Федорович был призван в кабинет дежурного генерала и тут выслушал, к великому своему удивлению и изумлению, замечания его превосходительства, так или почти вот так редактированные:
– Прежде всего, майор, вы должны помнить, что вы состоите на службе. Мысль о том, что вы поэт, должна быть второстепенною и подчиниться служебным и общественным условиям. Вот два ваших стихотворения, из которых в одном, напечатанном в весьма неприличном листке, называемом «Северным Меркурием»[706], вы делаете слишком нецеремонное обращение к моим родственницам, прозванным в нашем кругу Сусаннами; но это не дает вам, барон, права обращаться к ним в ваших стихах, тем более что вы никогда, сколько я знаю, не были им представлены. В другом вашем стихотворении, напечатанном в вашем альманахе «Альциона», за экземпляр которого, вами мне представленный, приношу вам мою благодарность, вы изображаете такую грязную картину приема на постоялом дворе какой-то вдовицы, для которой вы стелете вашу форменную шинель, что остается удивляться снисходительности вашего цензора, который вымарал из этих стихов всего один стих, а не все.
Барон Розен силился доказывать со своим типичным немецким акцентом и с постоянным восторженным завываньем, что, во-первых, он знатных Сусанн в виду не имел, вовсе не зная их, а что касается до стиха, замененного точками, то это было вовсе не делом цензора, а просто-напросто авторскою фантазиею, которая как бы кокетничала перед публикою цензорскими строгостями, заменяя иногда вымыслом истину.
Последнее обстоятельство заставило генерала сказать своему подчиненному стихотворцу:
– На будущее время рекомендую вам, майор, воздерживаться в ваших стихах от этого рода рядов точек и от рассказов грязного свойства, оскорбляющих носимый вами мундир. Употребление же тех собрике, какие в ходу в высшем свете, я положительно вам возбраняю.
Неоткрытый секрет
В 1828 году, когда мне было едва 16 лет, я отцом моим, давно знакомым с Н. И. Гречем, был ему представлен в первый раз. В то время Греч жил еще в Конногвардейской улице близ строившегося тогда Исаакиевского собора. Он обласкал меня, дал читать, помнится, «Les contes de Bouilly» и советовал стараться их правильно переводить и, переведя одну, прочесть перевод их, сделанный на русский язык некогда В. А. Жуковским, и тогда стараться замечать неправильности своей переводной работы[707]. Совет, конечно, разумный; но молоденькому, только что выходившему из детства юноше хотелось испытывать себя в писаниях оригинальных, и вот я однажды принес Гречу толстую-претолстую тетрадь, привезенную мною из Орла и наполненную всякого рода сочинениями, какие я, живя еще с 1826 года в Орле, стряпал под снисходительным наблюдением одного из моих преподавателей, учителя местной гимназии г-на Полоницкого[708], который сам некогда был учеником того харьковского профессора словесности Рижского, что составил когда-то некую чудовищную «Риторику»[709].
Николай Иванович в тот день, когда я ему преподнес эту тетрадочку, куда-то спешил и не имел времени терять в беседах с таким, как я был, мальчиком, почему сказал: «Положите вашу тетрадь на мой письменный стол: мы поговорим с вами о ее содержании со временем, а теперь мне, извините, недосужно». С тех пор прошел добрый месяц, я у Греча бывал, но о тетрадке справляться не решался как-то, он же никогда об ней не напоминал. Раз как-то, в одну пятницу на вечернем собрании у Марьи Алексеевны Крыжановской привелось мне встретиться с Николаем Ивановичем, бывавшим часто во все другие дни недели, а по пятницам очень редко. Увидев меня, только что едва познакомившегося в этом quasi-аристократическом доме, Греч тотчас апострофировал[710] меня словами:
– А, юный поэт!
Я сконфузился и отозвался, что я никогда ни одного еще стиха не написал, да и положительно не умею писать ни белых, ни рифмованных стихов.
– Можно, мой милый, – возразил Греч, – быть поэтом, не будучи стихотворцем, и быть, напротив, стихотворцем, не будучи поэтом. Пример первого – Жан Жак Руссо, пример второго – наш граф Хвостов. Не отнекивайтесь,