Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И это вас исцелит?
Да! Да! Да! Да!
Ну и нахуй. Дурацкое шоу.
Я узнаю об этом по телефону от Лоры Фолджер. Я не прошел. Она сказала, что не хватило совсем чуть-чуть, я им очень понравился, у меня была очень трогательная история (она ведь и правда трогательная, правда!), но все-таки она была одна из нескольких сотен, и я был одним из многих, а немало таких, кто еще младше меня и несет такой же крест, волочит на себе такой же груз, а были и те, чья история оказалась еще трогательнее, да к тому же они могли взять только одного белого парня из пригорода, и вот они выбрали, и это оказался не я. Мою стартовую площадку, мою ракету-носитель увел у меня некто по имени Джадд.
— Джадд? — спрашиваю я.
— Да, — отвечает она.
— Джадд? — спрашиваю я.
— Да. Художник-карикатурист.
Ну и нахуй. Все к лучшему. Просто невероятное облегчение. Ничего хорошего не вышло б. Не вышло бы ничего хорошего? Нет, не вышло бы ничего хорошего. Шоу идиотское, смотреть его почти невозможно, оно делает людей неприятными, убогими и двумерными. Нахуй. Вот пусть художник-карикатурист и превращается в карикатуру. А я перебьюсь. Перебьемся без «Реального мира», без каких-то там подмостков, без участия в телевизионном шоу с колоссальной аудиторией во всем мире и огромной возможностью влиять на души и умы молодых и впечатлительных. Нет-нет. Двинемся дальше, наперекор всему, всего лишь с этими примитивными орудиями и собственными слабыми руками. Сдвинем эту махину с места сами, без топлива. Если придется, поедет на пару. На том, что идет от нас. Как получится.
Проходит несколько недель, и к нам по почте приходит толстый конверт от этого Джадда. Джадда Уиника. Там рисунки с десятками маленьких человечков с забавными рожицами и в смешных позах. Почему-то он хочет получить у нас работу и поэтому прислал пятьсот, не меньше, картинок-комиксов; ощущение такое, что это полный комплект ежедневной серии, которую он рисовал все годы учебы в колледже.
Его рисунки — про компанию молодых людей (главная героиня — лесбиянка; кстати, яркая примета 90-х), живущих в каком-то кирпичном доме; они сделаны добротно, очень традиционно и качественно. Но нам они не подходят. За тот месяц, что прошел после выхода первого номера, журнал «Мощчь» превратился во что-то другое. У нас уже гораздо меньше энтузиазма, и работа над вторым номером делается скорее по обязанности, чем по вдохновению. И ведь меньше всего нам — по крайней мере, мне — хотелось, чтобы наше дело стало работой. Неизбежная и жестокая ирония судьбы: мы кричали, назойливо твердили, что наши представления о том, как надо жить и работать, ничто не сможет поколебать, — и вот сами стали рабами расписания, обязательств перед рекламодателями и инвесторами, начали отсиживать на работе положенное время… Конечно, мы по-прежнему хотим изменить судьбу своего поколения и всего мира; мы все еще до какой-то степени верим, что полетим в космос, но все же, все же… Горизонт сузился, ножи заточены. Теперь у нас появились мишени, мы стали делить людей на хороших и плохих, на друзей и врагов — тех, кто нам мешает.
Мы освоили новую, самоубийственную модель поведения: практически мгновенно наша точка зрения может поменяться на противоположную. Каким бы ни было распространенное мнение по любому вопросу (особенно если оно совпадает с нашим), мы рефлекторно ему сопротивляемся. Мы меняем свое отношение к Уэнди Копп — молодой энтузиастке, воспетой нами в первом номере, — и к ее организации «Учи ради Америки». Если сначала мы прославляли ее сметку и прекрасную цель ее организации — на два года привлекать молодых, увлеченных, грамотных учителей в обездоленные школы, — то теперь, в гвозде второго номера, статье на 6000 слов, мы клеймим эту некоммерческую организацию за то, что проблемы городских кварталов, касающиеся главным образом негритянской молодежи, они решают методами, годными для того слоя, к которому принадлежат они сами, университетские выпускники и представители обеспеченной части среднего класса. «Патерналистское снисхождение», — говорим мы. «Невинная самовлюбленность», — вздыхаем мы. «Благородство обязывает», — издеваемся мы. Мы цитируем профессора, который резюмирует: «Анализ “Учи ради Америки” может больше сказать нам об идеологических и даже психологических запросах современного среднего класса — белых и представителей этнических меньшинств, — чем о низшем классе, для которого этот проект предназначался».
Бабах!
А поскольку широкая публика не верит в то, что мы избранные, не верит, что мы выражаем тревоги и упования всего человечества, говорим от имени всех людей и творим историю, мы пытаемся понять, во что они вообще поверят. Во втором номере журнала мы помещаем юбилейный материал «Первые полвека» и в доказательство публикуем коллаж из двадцати с чем-то обложек старых номеров. Октябрь 1964 года: «“Битлз” — красные!». Ноябрь 1948 года: «Смерть:
Потаенный убийца»[124]. Номер открывается статьей, написанной примерно через месяц после смерти Курта Кобейна — смерти, которая задела нас всех:
Трудно поверить, что тебя не стало. Я до сих пор просыпаюсь и не верю. Тебя больше нет. Каждое утро я встаю и решаю: то ли мне прожить этот день, то ли сделать так, чтобы он просто смылся с меня. Я хожу молча, в апатии, мыкаюсь, как выходец с того света. Кажется, что меня вытащили из собственного тела. Я стал недочеловеком. Тебя больше нет.
Это было ясно всем с самого начала: ты не такой, как все. В тебе было что-то большее. Мистическое сияние, странная, непривычная красота. Но почему-то мне кажется, что я знал тебя всю жизнь. Может, это и так. Может ли такое быть?
Я всегда в тебя верил. И я верю, что ты всегда верил в меня. Ты говорил со мной, обо мне и для меня. Иногда, в самые трудные времена, ты светил, как путеводный маяк. Ты был скалой. Ты был настоящим! Ты был моим идолом. Я хотел быть тобой.
Кто-то говорил, что ты запутался, что ты плохой пример для подражания. Кто-то говорил, что тебя испортила слава и ты не смог с ней совладать. Говорили, что твой стиль скандален, а поведение — безнравственно. Все это правда. Ты был человеком жестким, непростым, с тобой было трудно иметь дело. Ты был безрассуден. Ты был одиночкой. А порой ты вызывал во мне дикую ярость. Но только потому, что я любил тебя и, несмотря ни на что, всегда в тебя верил. А потом случилось это. И тут нет твоей вины. Это наша вина. Моя вина.
За все, на что мы тебя обрекли, на что обрекла тебя жизнь, на что ты сам себя обрек, — прости меня. Ты сражался со славой, с успехом, с газетами, и я знаю, что на самом деле ты никому и никогда не хотел причинить вреда. Разве может бабочка причинить вред? Полный надежд, от всего сердца говорю я тебе: Ричард Милхаус Никсон[125], прекрасная бабочка, лети свободной, будь сильной, живи вечно. Я люблю тебя.