Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зайцев понял: остатки Зоиной коммерции, не иначе запасы товарища Панкратова, разоренные женой в обмен на — что?
— Спрячьте. Вы что? — Хлестнул он кистями шали поверх бутылки.
— Вы что, никогда не давали взяток? — оскорбилась Зоя, как актриса, у которой перехватили роль. Указывать другим на чистоту принципов она предпочитала сама. — Не изображайте чистюлю.
— Не в этом дело. Он простой мужик. Не поймет. Ему хоть коньяк французский, хоть клопомор. Вот родная беленькая сюда бы, это да. Только где ж ее взять.
— Сменяем, — оживленно начала Зоя.
— Ну‑ну. Зачехляйте коммерческую жилку. Пора. Мы почти в Ленинграде, там борьба со спекуляцией поставлена на широкую ногу. Да, пузырь бы сейчас не помешал. Ладно, будем работать на обаянии и трясти удостоверением угрозыска. Идемте.
Зоя спала на страшном, продранном в нескольких местах диване, натянув шаль с розами по самый подбородок. Окно было заполнено чернилами от рамы до рамы — непроглядная новочеркасская ночь. От зеленого колпака лампы на столе лежал круг света. Взгляд Зайцева лип к нему, как мотылек. Задремать не получалось.
«Надо будет, и весь курс под трибунал пойдет». «Расстрел». «Незаменимых нет».
Неужели решатся? И понимал: да.
Как все пройдет? Кто расстреливать будет? Позовут соседних красноармейцев? Хозяина смешного индюка тоже? Потом он вечером придет к жене, своей симпатичной Татьяне Григорьевне, которая умеет держать в руках винтовку. Сядут за стол. «Тяжелый был день». — «Выпей еще чаю, дорогой». Бред.
Или выпишут особую расстрельную команду? Или товарищ Емельянов сам почтет за честь?
Когда? Утром, вечером, завтра, через неделю, подер‑жав для приличия на гауптвахте?
Всех? Только курсантов‑смутьянов? Только Журова? Только преподавателей? Товарищу Тухачевскому лучше знать, от кого расползаются настроения. Рыба гниет с головы.
Кури, не кури — пуле все равно, вспомнил он Артемова. Какая странная смерть. Пережить войну. Одну, другую. Империалистическую, гражданскую. И быть расстрелянным как собака. Своими же. Да нет же, не своими. Есть они. А есть мы. Только кто эти мы?
А если б до него первым дошла очередь? Что бы он ответил?
Невыносимо.
Зоино лицо белело твердым камешком.
Стараясь не шуметь, не скрипнуть стулом, Зайцев ногой придвинул к себе ботинки. Обулся и вышел.
Зал ожидания был наполнен обмершими душами в ожидании страшного суда. Зеленовато‑желтый свет на лицах. Закрытые глаза, открытые рты, подобранные или разметавшиеся руки. Над скамьями — как днем гул голосов — теперь висел колеблющийся сон людского множества. Развернулся калач собаки. Пес сонно глянул на Зайцева — в уголке глаз белело дополнительное веко. И опять свернулся. Зайцев ступал тихо. В кармане пиджака тяжело булькало: забыл выложить бутылку. Возвращаться в канцелярскую духоту кабинета, чтобы оставить ненужный пузырь, не хотелось. Как и пытаться уснуть. Ночь все равно пропала. В поезде выспится. И в поезде чай.
От окон, стекол на дверях на траву ложились бледно‑желтые квадраты света. Чернели причудливо вырезанные аппликации деревьев. Было свежо и душисто. Над ступенями медленно плавал туда‑сюда рубиновый огонек: затяжка — невидимый дым, снова затяжка.
Зайцев остался в тени. Ночной треп с незнакомцами его сейчас не интересовал. Хотелось побыть в одиночестве. «Повыть на луну». Он посмотрел: новочеркасская луна поражала желтизной, как выдержанный сыр. В Ленинграде она почему‑то несъедобная, фосфорная. Рубиновый огонек описал дугу, как падающая звезда. Брызнул искрой, ударившись оземь.
— Товарищ Зайцев.
Зайцеву показалось, что это все: ночь, вокзал, деревья, треск насекомых — ненастоящее. А настоящее: мертвецкие лица грешников вповалку, ад и Цербер, спящий калачиком. Тот свет. Перед ним стоял Журов.
Не расстрелянный. Не под арестом. «В бегах?» — предположил напоследок Зайцев.
Журов ухмыльнулся.
— Встреча у фонтана.
Протянул папиросы. Зайцев помотал головой.
— Я думал, вы под арестом. — Журов вместо ответа пыхнул сизым дымом. — Товарищ Тухачевский выглядел серьезно.
— Погладили товарища Тухачевского против шерстки, — с улыбочкой пояснил Журов. — Усы. Разговор был телефонный, но пылкий. Товарищ Тухачевский ошибочно предположил, что может закрыть Кавалерийские курсы как не соответствующие историческому моменту. Не впервой.
— Поздравляю тогда. А вы?
Журов махнул папиросой.
— А я — в Забайкальский гарнизон. Дисциплинарное. Я на Усы не в обиде. Все‑таки надо было изобразить наказание. Перевод в двадцать четыре часа. Поезд через два. Да ерунда. Ознакомлюсь с бурятскими — или какими там? — монгольскими лошадками. Тоже дело.
Огорченным он не выглядел. Что там думал Журов на самом деле, было глубоко упрятано и заперто на замок.
— Может, оно так и к лучшему, — не стал напирать на эту дверь Зайцев.
— Это точно. От обеих баб моих подальше.
Зайцев поразился легкости, с какой Журов сам заговорил о своей тайне. Понял: в этой темной, смутной и душистой ночи под крупными южными звездами, которые и не снились Канту, Журову не хотелось отпускать его, случайного собеседника. Хотелось поговорить. Видимо, желание быть откровенным все‑таки нашло себе безопасное русло: выражаясь языком комсобраний, «моральный облик».
— Женаты сами‑то?
— Нет.
— Чего так?
— Служба.
— Чего там. Не хуже прочих служба, — не поверил Журов.
— Недавно выезжали на вызов. Сторож зарубил топором собутыльника. И спать лег рядом. Проснулся. Думал, что протрезвел. Разделал труп на куски, как тушу. Сложил в тележку. Взяли, когда он эти куски по одному в канал опускал. И это легкий случай: тут тебе сразу на месте и подозреваемый, и мотив, и убитый, и улики. …Придешь вот так домой, а там жена в папильотках. Дети? Гладить их по голове?
Он пожал плечами. Журов слушал внимательно. Сбросил пепел. Помолчал.
— Не знаю. На гражданской я тоже видел кое‑что. И с белой стороны, и с нашей. Тоже радости мало. Не советчик, но так скажу: все равно женись. Мужику нужны на шее жернова. Баба, дети. Да, тащить тяжело. Но без них улетишь. Жизнь такая. Закрутит, с ног собьет, унесет.
Зайцев почувствовал симпатию. Не любовная путаница, не слабость характера, которая бы мешала Журову развязаться со своими двумя женами, и даже не банальное «можно ли одновременно любить обеих». Журов навесил себе на шею один жернов. А потом понял: еще один. Чтобы потверже стоять на земле.
Чтоб не каждому злому жеребцу на спину вскакивать.
— Бабы‑то не возражают?
— Возражают, — чистосердечно вздохнул Журов.