Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, Цицерон изучал и мать. Как только он понял, что получает при этом удовольствие, он начал изучать все подряд. И оказалось, что у Дианы Лукинс все-таки есть собственный язык и есть даже собственные влечения. Они не исчезли даже после того, как она заболела. Цицерон улавливал приметы страсти в подслушанных обрывках телефонных разговоров, в непристойном пережевывании сплетен, в том рабском восторге, с каким мать смаковала определенные темы. Ей нравилось обсуждать чужую сексуальную жизнь. Нравилось говорить о чужой смерти – так она получала подтверждение тому, что сама пока жива. Цицерон примечал все – и то, какие газеты и журналы она приносит домой, и то, как усердно она вчитывается в некоторые грязные статейки о выдуманных скандалах. Она и слышать не хотела о тех происшествиях, с которыми ежедневно сталкивался ее муж в реальности, зато если шла речь о преступлениях, совершенных кинозвездами, то выяснялось, что Диана Лукинс просто обожает преступления.
Цицерон не делал лишь одного: он ничем не показывал, что вообще видит Диану. Он не подавал виду, что наблюдает за ней, что запоминает свои наблюдения, что это каким-то образом его касается. Наоборот, он надевал маску мальчишеской беспечности, невнимательности к материнскому “измерению” жизни: вести себя как-то иначе значило подвергаться слишком высокому риску. Он наблюдал, бросая на мать немые взгляды. Для виду с жадностью поедал бутерброды, предоставляя ей убирать за ним корки. Ждал приказа вымыть руки и пробурчать “спасибо”, а потом бросал учебники и скороговоркой сообщал, что уже сделал все уроки на каникулах, после чего выбегал из родительского дома и шел к Розе Циммер – учиться у нее искусству орудовать языком.
Но сегодня Цицерону хотелось хоть раз, в кои-то веки, подумать не о Розе (он и так вечно и бесконечно думал о Розе), а о Диане Лукинс – о женщине, обреченной плыть по течению в кромешной тьме собственного отчаяния. Сегодня, когда Серджиус Гоган пристал к нему с назойливыми просьбами рассказать ему о Розе (хотя многого Серджиусу и не полагалось знать) – пожалуйста, о Розе и Мирьям, об их решимости и борьбе, еще немножко, сэр, милостивый суррогатный внук, – Цицерону захотелось сказать ему: нет уж, хрен ты собачий, нет! Хватит с меня Розы. Я лучше буду говорить о Диане. Цицерон даже пожалел, что не может посвятить Диане Лукинс весь свой учебный курс, не может насильно влить в уши этим студентам историю жизни невидимой негритянки. Правда, он-то хорошо сознавал, что сам причастен к превращению ее в невидимку.
Так или иначе, Цицерон предавался самообману. Понять Диану Лукинс тоже помогла ему Роза. Потому что, продемонстрировав Цицерону характер и мощь аппетитов его отца, Роза навела Цицерона на мысль, что самой Диане Лукинс как раз и нужно было, чтобы излишек этих буйных страстей брала на себя любовница полицейского – неведомая, невидимая, безымянная. Вступив в связь с Дугласом, Роза действовала заодно с Дианой Лукинс и помогала ей нести больничные дежурства, ассистировала в программе умиротворения. Кто-то должен был время от времени сталкивать Дугласа с пути, уравновешивать все эти Дианины дымящиеся тарелки с едой, мельтешенье цветного телевизора и шепот, позволять ему просто вырубиться на кушетке. Обе женщины работали в тандеме, обихаживая Дугласа. И излишне было бы докладывать Диане Лукинс, что у нее существует незримая партнерша и союзница.
Лишь единственный раз, насколько знал Цицерон, все трое – Диана, Дуглас и Роза – оказались одновременно вместе, в одних стенах. Да и то речь шла об огромном общественном зале, и Цицерон не располагал ни малейшими сведениями о том, что те две женщины видели друг друга – или, тем более, разговаривали. Это было в июне 1973 года, на торжественной церемонии вручения стипендии Содружества стражей, в танцевальном зале “Ренессанс” в Гарлеме. А через два года, даже раньше, матери Цицерона не стало. Так на том праздничном банкете сын в последний раз видел Диану Лукинс в публичном месте, если не считать больничной палаты в клинике “Гора Синай”, где она скончалась, или на ее похоронах, у открытого гроба.
Значит, то был первый и последний в своем роде вечер. Потому что тогда Цицерон в первый и последний раз видел Дугласа Лукинса среди мифических Стражей, которых воображение Цицерона, не скупясь на краски, рисовало чем-то вроде гарлемской мафии – как во “Французском связном”, только если переделать его в жанре “негритянского кино”. Каково же было его удивление, когда он увидел, как зал заполняет клан дружных родственников патрульных полицейских, как в вестибюле эти люди обнимаются, при этом полицейские медали позвякивают, ударяясь о женские брошки с фальшивыми бриллиантами. Слышался громкий смех, гости пили сладкое вино и раскрывали бумажники, хвастаясь друг перед другом снимками с выпускного вечера. А потом всех позвали и пригласили рассесться, будто на свадьбе, вокруг круглых банкетных столов, украшенных пышными букетами. На полную громкость включили “Делфоникс” и Донни Хатауэй. Вдоль стен стояли длинные столы с фотографиями в рамках – портретами членов Содружества в униформе, погибших при исполнении служебного долга в течение года и награжденных за это еще более монументальными и более безвкусными шедеврами флористического искусства, чем цветочные сооружения, венчавшие круглые банкетные столы. Заслуженный член Содружества, офицер в сопровождении жены с личиком как печеное яблоко, проковылял на двух тросточках к ступенькам помоста, чтобы лично пожать руку юным обладателям стипендий – этой новой поросли победителей. Поросль представляла собой троицу зубрил-переростков в очках с роговой оправой, рекомендованных Министерством здравоохранения. Среди них выделялся ростом Цицерон Лукинс, главный победитель, – к тому же его уже приняли в Принстон. Двое других стипендиатов (юноша и девушка: один собирался в Говард, другая – в университет штата Нью-Йорк) стояли по обе стороны от него, совсем как серебряный и бронзовый призеры на ступеньках трибуны, и Цицерону даже захотелось предложить им сжать кулаки и дружно поднять руки в характерном приветствии “Черной власти”, но он быстро одумался. Таков был говорливый, семейственный мир Стражей – настоящая утопия солидарности, созданная черными полицейскими. С этим-то миром и порвал Дуглас Лукинс, выдав кое-какие имена, и отправился в добровольное изгнание в Куинс.
А может быть, все было не так. Может быть, если бы Дуглас Лукинс смирил свою гордыню, его охотно бы простили. Ведь как-никак он был среди них своим – одним из лучших полицейских, у него имелись награды, он стоял на той фотографии рядом с мэром Вагнером, а ведь любой собрат-негр знает, как это непросто – заслужить лейтенантские нашивки при железной расистской системе. Наверное, десятки людей из числа Стражей в разное время предпочитали чин верности соплеменникам и тоже называли кое-какие имена, вели свою игру с отделом служебных расследований, – но один только Дуглас Лукинс воспринял это как жизненную драму. Так что на самом деле Цицерон не понимал, что же все-таки определило изгнанническую судьбу их семьи. Ну вот же: Содружество стражей пригласило к себе Дугласа Лукинса, оно наградило его сына своей главной стипендией. Может быть, Лукинсы все-таки могли бы никуда не уезжать из Гарлема?
Ну, если бы они там остались, то еще неизвестно, где бы сейчас стоял Цицерон вместо этой почетной пирамиды призеров. Ведь именно Роза, знакомство с которой произошло в Куинсе, подтолкнула Цицерона к этой триумфальной ступеньке, к чеку от Содружества стражей. И не только в общем, переносном смысле – подстегивая Цицерона, чтобы он учился в школе на “отлично”, – но и в самом буквальном: она настояла на том, чтобы Цицерон, в обход отцовских возражений, написал заявку на получение стипендии от Содружества. Роза заполнила для него анкету, а Диана подписала. Молчание матери стало для сына знаком ее согласия, но еще и бунтом против мужа, а также очередным туманным намеком на тайное сотрудничество с любовницей мужа. Дуглас – если, конечно, он вообще видел эти бумаги среди почты, – ничего не сказал. Быть может, Роза уже все с ним обговорила. Впрочем, в ту пору он уже редко виделся с Розой.