Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поздно, Эбергард остался так, что ни рука протянутая, ни взгляд ничей не могли его… в темнеющем небе увязли костлявые березовые кроны, и ночь расчертила город электрическими кляксами, минута, когда на бахчевые развалы к смуглым друзьям приходят арбузные девушки, всегда — по две, и всегда — одна блондинка.
— Какой вам арбуз? Средний?
— Сладкий.
Продавец в синем фартуке встал на табуретку и надавал пощечин ближайшим арбузным бокам — все отозвались одинаковым сырым звуком; он вытащил ближайший, подержал в ладони и определил:
— Двести восемьдесят пять рублей.
Эбергард прижал арбуз к себе, не понадеявшись на серый пакет, и понес, озираясь: мы проехали дальше, и рельеф времени изменился, куда-то пропали Первое мая. Седьмое ноября. Палки транспарантов. Красные банты. Да и дни рождения и Новые года заметно сгладились, хотя еще можно определить, где они примерно находились…
Некуда.
Он опустился на освободившуюся лавку у ресторана «Под белыми березами» и разглядывал девушек — входивших и выходивших (зад плосковат, а вон та, такая полногрудая, что должны на ней расти мох и водоросли) — как расколупать мир? — заглядывал в ближайшие автомобильные пещеры, под запыленные стекла, даже телефон достал, набрать номер, выведенный извилисто и толсто, словно зубной пастой по стеклу рухляди после «продается», — хоть с кем-то поговорить; всегда успокаивался, когда поливал деревья, вырывал сорняки, а особенно — оплачивая квитанции за квартиру, телефон — подтверждение: верно живешь, а самое лучшее подтверждение — ходить и ездить с охраной; вот кому — позвонил адвокату: ты мне сегодня приснилась.
— А что мы там делали? — жадно ухватилась она, вот и появился первый кусочек их общей жизни, Вероника-Лариса пыталась угадать: что же с ним, и давила на общеукрепляющее, универсальное. — Выиграем суд, весной полетишь с дочерью в Египет, и, может быть, в соседнем номере случайно окажусь я. Будешь ко мне приходить по ночам?
— Конечно, — кому ж не захочется такого: ночь, тьма, чистота тел, горячих от душевых струй, три тысячи километров от реальности, места прописки и совести. И ненадолго.
— Плохое настроение? Приезжай в гости!
— У меня не бывает плохого настроения. Бывает: переел, голодный или не выспался.
— Не хочешь говорить.
Сказал бы, но в чужой душе надо вести себя, как в чужой квартире: не следить, вымыть за собой чашки. Заплатить за проживание. Не оставлять неустранимых последствий, если не оформил прав собственности. Или не собираешься это сделать в ближайшее время.
Эбергард замерз, и теперь, еще не причалив к микромиру одеял, повторяющихся движений, зубной щетки и жевания разной пищи, когда сердце едва слышно, а внутри стучит что-то другое, он признал: боюсь; почуял беспредельный ужас животного перед «не жить!!!», «не быть!!!» — а если потянет на коллегию его, если — и его! — будут спрашивать, гвоздить… И он — не сможет промолчать, а не промолчать — это гибель. Или можно и сказать что-то, и уцелеть; не понимал: как? Как живут все, кроме него?! Страшно. Так страшно, что захотелось серьезно заболеть, спрятаться за мебель, завтра уехать, забиться в мусор и выжить, подставить кого-то вместо… Страшно. И вот в этом, это — вся его жизнь, неожиданно с ужасом признавал Эбергард, другой нет, и деться отсюда некуда — резко поднялся, схватил арбуз и уговаривал себя: просто замерз, толком не пообедал, просто — скопилось всё, и вот вдруг — показалось; нет, будет бояться, но не так, не так страшно. Можно еще, ничего. Как твои дела, спрашивает Улрике. Нормально.
Часто он встречался с Эрной — в нескольких повторяющихся местах: у школы, на Институтском проспекте — ей не дают пройти пьяные уроды, и Эбергард выскакивает из машины; в Испании — в доме, где они живут вместе, завтракают вместе, на балкон деревья протягивают розовые цветы; еще — в больнице — Эрне предстоит не опасная, но сложная операция, совсем не опасная, но сложнейшая, из тех, где всё упирается в руки хирурга и уход, то есть в цену, — и Эбергард всё «решает» в больнице… и потом, когда он ждет Эрну возле школы, она смеется с подружками, не сразу увидела его, и вот: увидела и — бежит… и потом, когда Эрна поступает в институт, и потом, когда размышляет с женихом, куда отправиться после свадьбы, когда выбирает работу, когда мечтает о небольшой такой машине смешной расцветки, — всё «решает» он; когда Эрна ссорится с мамой — мирит, это потом, после «много лет», а в серии «В больнице» Эрна попросит: «Посиди еще. Хоть немного», — а за его спиной уже аккуратно закатывают вторую кровать и причаливают к стене: «Я никуда не собираюсь. Остаюсь здесь»… В этих встречах он обжился, предвидел каждое слово, встречи соединялись переходами сквозь годы, хотя каждую встречу Эбергард продумывал, как предпоследнюю; Эрна почти не менялась — так, если только подрастала немного и больше походила на отца, да и Эбергард не менялся — так, мудрел, подсыхал, побольше подкапливал денег, ездил в мэрию — там кабинет, играл в бадминтон с депутатами Мосгордумы в Одинцово и вложился в английский инвестиционный фонд; и даже в последней больнице, в больнице его (тоже в — предпоследнюю встречу, в последней — этого не менял: Эрна приезжала на кладбище поговорить), когда он полулежал, еще не поехав, ускоряясь и лысея от химиотерапий, по крутой пластмассовой горке, поливаемый болью, на больничной клеенке, но уже поднявшись на нее и оглянувшись на всё, что оставалось, — он не менялся, такой же, такой же увидит свою скуластую девочку, и опять ее рука схватит исколотую руку его — удержать; навстречу — двинет ей распечатанные письма, распечатанные сообщения, всё накопленное и недошедшее, их общие фотографии (вот всё, что я, что главное было во мне), и деньги, много денег — кажется, всё? ты, наверное, спешишь? больше не приходи, не хочу, чтобы ты меня видела другим, — она скажет: «Я никуда не уйду. Я буду здесь», — и заплачет: «Папа, папа, как всё могло быть по-другому… Как я виновата…»; не надо, он сделает так: накроет ладонью ей лоб и поднимет челку, чтобы только лицо, смятое рыданиями: вот ты моя (всегда так делал, забирая из сада) — ему бы хватило; не плачь — спасибо, что вернулась, этих лет не было; мы не расставались; так встречались они с Эрной в первые уже знакомые часы ночи, всё плохо, и будет всё плохо, и ничего, никак…
Утром без звонка нагрянули «органы опеки» — две басовитые, до срока отжившие, оплавившиеся, смылившиеся женщины из обозленной бедноты с проволочно-седыми завитками на головах, серые и опухшие дворницкие лица.
— Не разувайтесь.
— А мы и не собирались! — обыском, каждую дверцу — открыть! — шли за Улрике, одна записывала, вторая уточняла:
— Какое конкретно у ребенка будет место для приема пищи? Как будет обеспечен доступ свежего воздуха в спальное помещение? — И перестали торопиться, как только Улрике предложила «выпить чаю», ели долго, с удовольствием, разборчиво и не благодаря. Улрике заглядывала с шепотком:
— Сказали, что они будут писать заключение, дай им денег! — Еще заглядывала: — Хотя бы поговори, пошути с ними, как ты умеешь. Им же важно, чтобы ты лично попросил!
Он не оборачивался, смотрел, как дождь идет в густой теплой тьме, похожей на весеннюю, и черные сгребают листья к ногам деревьев и охапками сносят в железные корыта — в таком корыте его купали, такое корыто ставили под водосток — собрать дождевой воды; в префектуре он еще издали увидел Кристианыча — Кристианыча, сухонькое, шаркающее существо, уже не обходили, не торопились опередить с пожеланием здравия, бросили бояться и не начали жалеть — Кристианыч больше не ходил страшно, поднявшись на задние лапы, ползал, глазами в пол, не уменьшился — он исчез, забылся, умер — как и не было великого первого зама, паука тайных нитей, лисы. Монстр почему-то разрешил пожить Кристианычу «советником» в комнате без окон возле бомбоубежища, машину Кристианычу оплачивал Стасик Запорожный из «Стройметресурса», за что-то расплачиваясь или на что-то надеясь; монстр «советника» не принимал, и поэтому рабочий день Кристианыч отсиживал в приемной Хассо, «буду жить для тебя», поручи: расписывал почту, набрасывал проекты распоряжения, гонял в мэрию отмучиться «представителем» на каторжном «О внесении изменений в межотраслевую программу о повышении эффективности профессионально-технического образования в период до 2020 года»; дождавшись минуты покоя Хассо и его стыдливой благодарности, просил одно: когда монстр станет мэром, а Хассо префектом (а это будет, пока он не может Хассо открыть всё, но «источники» надежны, решение есть, и Путин одобряет), пусть Хассо сделает его, Евгения Кристиановича Сидорова, всего лишь руководителем своего аппарата, и — достаточно! Хассо посмеивался, отмахивался, краснел, но слушал, наслаждаясь и привыкая.