Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здравствуйте, — неловко ответила я.
Вороны представлялись мне довольно серьёзными, тяжёлыми птицами, но повадки у мастера Ламбы были точно такими, как у всех прочих встреченных мною птиц: он оказался прыгучим, немного суетливым, чуть дёрганым и ухмыляющимся только половиной рта.
Я ожидала, что я ему не понравлюсь. Что он станет ругаться и корить: за дурно сделанный артефакт, за опасные идеи, нарушения принципов и необразованность; по крайней мере, я сама наверняка отреагировала бы как-то так. Но мастер Ламба пришёл в полный восторг
— Чаю? Кофею? А может быть, — он разулыбался и шкодливо мне подмигнул, — вы не против чего покрепче?
От «покрепче» я отказалась; от чая, припомнив, как мастер пил из носика чайника — тоже. Ламба, суетливо подрыгивая ногами, забрался на самый верх угрюмого шкафа с потёртыми дверцами, достал оттуда пластиковую пачку с растворимым кофе, сунул туда нос, закашлялся, расчихался и виновато развёл руками:
— Кофей кончился.
Я никак не могла определить, сколько ему лет — хоть бы и примерно. Он звучал, как мой двоюродный дедушка, а лицо было гладкое и моложавое, с пытливо блестящими тёмными глазами. Лаборатория при этом выглядела так, словно в ней уже лет десять как убирались выборочно: экраны начищены до блеска, в книжном шкафу идеальный порядок, все провода аккуратными косами убраны в короба, зато пол подозрительно липкий, а натюрморты на стенах казались запылёнными.
Мастер подтолкнул меня, как куклу, в стул за огромным квадратным столом с металлической столешницей, из которой росли две высокие лампы. Гостеприимство лаборатории включало в себя, помимо стула, металлический кувшин с холодной водой и глубокую чашу с сушками и карамельками.
— Идея совершенно восхитительная, — восторгался мастер Ламба, вгрызаясь в сушку, хрустя ею и засыпая стол крошками. — Не могу представить, как это могло бы прийти вам в голову! Чистое искусство! Поразительно!
— Спасибо, — помявшись, сказала я и неловко улыбнулась.
— Где вы учились? Кто огранил этот поразительный камень? Мы должны составить для вашего наставника письмо. Это приятно каждому учителю!
Могло показаться, что он издевается. Но нет: похоже, он говорил это совершенно серьёзно, с одухотворённым, отеческим теплом на сияющем голом лице. На каждой фразе он немножечко подпрыгивал на своём стуле-насесте, и от этого дополнительные линзы на пенсне вздрагивали и шелестели, как перья в вороньем хвосте.
— Так удивительно, какими путями к нам приходят открытия! Вот подумайте сами: в столице сидит целый натуральный институт, в котором учёные мужи годами натирают подбородки и размазывают слёзы по чертежам, но получается у них усреднённое в вакууме фи-гу. Потому что ограничения, — мастер выразительно постучал себя кулаком по лысому черепу, — они у нас в го-ло-ве! В го-ло-ве, понимаете? И из них, — он развёл пальцы веером и направил их от висков вперёд и в стороны, — на нас шоры! Как на лошадках, представляете?! Уж вы-то, конечно, разбираетесь в лошадках!
Я неуверенно кивнула, хотя никак не могла назвать себя лошадиной специалисткой. Арден предупреждал, что мастер Ламба «немного не от мира сего», но это, пожалуй, превзошло мои самые смелые ожидания.
— Вы же знаете тот очаровательный математический анекдот? Что мастер Апстен однажды опоздал на занятие и принял написанные на доске формулы за домашнее задание. Оно показалось ему сложным, но он с блеском с ним справился, а потом узнал, что то были нерешаемые теоремы. Легенда! Просто легенда! Расскажите мне, каково это — быть немножечко мастером Апстеном?
— Эээ…
— Ну что же вы стесняетесь! Не бойтесь, — он подмигнул, — я совершенно не кусаюсь, фи! Я всё-таки человек науки. И хочу услышать решительно всё!
Я сглотнула. Отчаянно захотелось чаю, чтобы утопить в нём лицо и краснеющие уши.
Говорят, похвала даже кошке приятна, — а это кое-о-чём говорит; но одно дело мельком брошенное «молодец» и совсем другое — вот такие многословные, бурные речи с преувеличенными сравнениями.
— Рассказывайте, рассказывайте! Как же родилась у вас эта удивительная затея? Может быть, вы увидели эту схему во сне? Или и вовсе, — он округлил глаза, — продали душу служителям Бездны?! Это останется между нами!
— Нет, — решительно сказала я. — Никаких… никакой эзотерики не было. Я действительно не знала, что так нельзя. А мне… мне было очень надо, чтобы всё получилось.
Ночной лес пахнет льдом и металлом безразличных звёзд. С неделю назад валил снег — пушистыми, крупными, с девчачью ладонь, хлопьями, — потом стаял в прорвавшихся сквозь лысые ветви лучах солнца, а в морозную Долгую Ночь смёрзся коркой, как рана закрывается новой, тугой и плотной, плотью будущего шрама.
Наст то держит, то с треском разваливается, и тогда нога ухает в снег сразу по колено. Штаны вымокли, задубели, сапоги полны снега. Лицо исколото, изрезано ветками, но я уже не чувствую этого — только горячее ощущение на вымороженной коже. Мокрые пальцы вспухли так, что я не понимаю уже: расправлена у меня ладонь или сжата в кулак.
Путаюсь в снежной каше и падаю. Разбиваю подбородок о ледышку. Бью руками о снег, — сознание вспыхивает от боли.
Можно бы вернуться, — шепчет что-то внутри, и я почти слышу, как крошатся зубы.
Лучше уж я сдохну здесь, чем в этой их тайной службе!
Лучше уж лягу в снег и усну, забудусь, выключусь, как выдернутый из сети телевизор, — чем снова рвущий лёгкие воздух, бурлящий азарт и предчувствие кипящей, толчками выливающейся из вены крови.
Курица может жить без головы — от десятка секунд до многих минут, а если хорошо постараться, говорят, и недель. Только это не жизнь. Это ноги ходят сами собой, куда придётся, пока тело не врезается в поленницу, и тогда оно принимается хаотично хлопать крыльями, биться, пытаться взлететь, падать, засыпая всё вокруг перьями, заливая землю кровью. А голова лежит на чурбане, безвозвратно дохлая, и глаза уже ничего не видят, и в сознании нет и ничего больше, кроме снега и пустоты.
Если они найдут меня, то и я…
Я не хочу умирать.
У берега я расчищаю пятачок, прикрытый от ветра крутым склоном, и развожу огонь. Ветки горят плохо, и приходится залить их вонючей бензиновой смесью, — я украла её из папиного охотничьего рюкзака. Обледенелая одежда тает, кожа отогревается, и это ещё хуже, чем когда она замерзала, — потому что жить, конечно, много больнее, чем быть мёртвым.
Я дура, и поэтому котелка для воды у меня нет: есть только крошечный тигель. А дома чайник, горячий бок печки и пахнет праздничными пирогами и сухими травами, и мама хотела затеять марципан. И нарядить меня во что-нибудь красивое, чтобы отдать этому и утирать слёзы умиления, что такой маленькой мне досталось хоть что-то.
Не пойду!
Назло бабушке отморозишь уши, — вкрадчиво говорит внутри голос тёти Рун. Я встряхиваю головой, зарываюсь в сумку, режу ножницами оловянные полосы, высыпаю их в тигель. Рассыпаю по снегу кабошоны, расставляю их так и эдак. Выбираю двенадцать, чтобы заровнять все углы по часам. Рисую в блокноте, чёркаю, рисую снова.