Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зигфрид Кнаппе, оказавшись в советском трудовом лагере, из которого ему суждено было выйти лишь в 1949 году, также пытался осознать общий смысл войны и его участия в ней. «Военное поражение терзало мой разум, — признавался он. — Плен всегда был реальной возможностью… Но капитуляция нашей страны?.. Я был оглушен, словно оказался в чужом кошмарном сне. Война разрушила мою жизнь и оставила лишь зияющую пустоту… Это было чувство глубочайшего отчаяния». Кнаппе не мог избавиться от тоски и мрачных размышлений, от поиска смысла в том, что казалось столь безнадежным, коль скоро у него больше не было страны, в которую он мог бы вернуться. «Значительную часть первых трех недель в плену я провел за размышлениями об опыте Германии за прошедшие шесть лет. Где же мы так сильно ошиблись? — раздумывал он. — Я чувствовал, что притязания Германии на Рейнскую область, Судетскую область и Данцигский коридор были оправданны… Австрию Гитлер аннексировал по результатам всенародного плебисцита. Я чувствовал, что наше вторжение во Францию было оправданно, поскольку Франция объявила нам войну». Тем не менее в размышления Кнаппе все же начинает закрадываться понимание:
«Только теперь я начинал понимать, что наше отношение к другим народам было высокомерным, что единственным основанием, которое мы считали необходимым, было наше собственное благо… Я беспрекословно принял жестокую философию права сильного. В то время мне и в голову не приходило считать поведение нашего народа высокомерным… То, что начиналось, по крайней мере в нашем сознании, как попытка исправить несправедливость Версальского договора, вышло далеко за рамки того, что мы были в силах себе представить. Оглянувшись назад, я понял, что я, как и многие люди вроде меня, помог Гитлеру начать и вести захватническую войну, результатом которой стали гибель миллионов людей и разрушение нашей собственной страны. Интересно, задумался бы я об этих вещах, если бы мы выиграли войну? Должен признаться, что это маловероятно. Такой урок можно извлечь из поражения, но не из победы».
Однако в конечном итоге Кнаппе, как и Групе, не смог в полной мере принять результаты собственных рассуждений. Размышляя о доказательствах существования лагерей смерти и попытки истребления целого народа, Кнаппе мог лишь заявить: «Мы думали о своем участии в войне как о благородном и почетном деле… Эта новость меня подкосила. Наконец я решил, что неспособность смириться с этим может подорвать мои умственные и эмоциональные силы, поэтому я загнал эту проблему в самый темный угол сознания… Мне пришлось согласиться с фактом, что это произошло, но это не значило, что мне должно было это понравиться или что я хотел бы обсуждать этот вопрос». Кнаппе, как и многие его современники, рассматривали вину как объективную, а не субъективную. «Я не мог избежать своей доли ответственности, потому что без нас Гитлер не смог бы совершить свои ужасные злодеяния, — поспешил признать он, но тут же внес важнейшую оговорку: — Но как человек я не чувствовал за собой вины, потому что не участвовал в том, что он творил, и ничего не знал об этом».
Альфонс Хек также задавался вопросом: «Как цивилизованный, гуманный народ позволил себе стать безразличным к жестокостям, совершаемым нашим собственным правительством?» Однако в конечном итоге его анализ перешел в жалость к себе: «Во мне возникла стойкая обида на старших, особенно на наших учителей. Они не только позволили обмануть себя, но и передали нас, своих детей, в жестокие руки нового бога». В заключение Хек отметил, что, несмотря на активную поддержку Гитлера, его поколению была уготована роль такой же жертвы, как и те, кто был жестоко убит нацистскими агрессорами: «Как ни трагично, но теперь мы — другая часть холокоста, поколение, на котором лежит бремя чудовищных преступлений Освенцима. Это наш пожизненный приговор за то, что мы были восторженными жертвами фюрера». Фридрих Групе, даже признавая, что он вместе с миллионами немцев считал Гитлера вождем, добровольно сражался и был готов честно умереть ради него, был шокирован словами президента ФРГ Рихарда фон Вайцзекера (который сам был сыном дипломата, служившего нацистам), сказанными в октябре 1988 года: «Немецким народом руководили преступники, и он позволил преступникам руководить собой». «Без примирительного и уточняющего мнения бывших солдат, — жаловался Групе, — эти слова — горькая эпитафия миллионам немцев, погибших во время войны, о чьей смерти было объявлено: «Пал во имя народа и фюрера». Даже Клаус Хансманн, далекий от апологетики Гитлера или нацизма, в конце войны не удержался от упоминания о «жертве»: «Мы не герои… Герои? Кто же мы? Несчастные, жалкие, искалеченные жертвы кошмара».
Если одни солдаты стремились, в основном безуспешно, выяснить общий смысл войны, то многие другие отказывались даже рассматривать более значительные измерения своего опыта. Для них война была и осталась личным делом, которое измеряется личными успехами или неудачами. Конечно, вернувшись на разрушенную родину, которая и вовсе перестала существовать как единая нация, видя масштабы разрушения немецких городов, которые стали напоминать не столько места обитания, сколько груды мусора, сталкиваясь с трудностями приспособления к жизни в гражданском обществе, отличавшемся от того, которое они в свое время покинули, понимая, что у них нет профессии, к которой они могли бы вернуться, они с горечью понимали обособленность их бремени. После войны солдаты повсюду искали потерянные годы, зная, что никогда не смогут их вернуть. Эти годы были украдены и ушли безвозвратно, и с этим пониманием приходила либо томительная горечь, либо глубокая решимость не думать об утрате, но работать с удвоенной энергией, чтобы добиться успеха в оставшейся части жизни.
Пораженные масштабами разрушения Германии, многие солдаты пускались в размышления о понятии удачи. Возвращаясь домой из английского плена в конце марта 1946 года, Мартин Пеппель был поражен: «Настроение здесь почти на грани полной апатии… Повсюду — только работающие женщины и мальчики в заплатанной форме, осматривающие кирпичи, обыскивающие развалины в поисках того, что можно использовать. Потом — долгий путь на поезде с бесконечной чередой полуразрушенных городов, деревень, заводов… От этого вида перехватывало дух… Он вызывал в нас страх за будущее». Тем не менее, приближаясь к своему старому дому в пригороде Мюнхена, Пеппель не мог думать ни о чем, кроме своего везения: он «возвращался после пяти лет войны и года в плену в Англии». Зигфрид Кнаппе также признавался, что ему было трудно «оправдать» собственное везение во время войны. «Мне пришлось принять это как неизбежность без чувства вины за то, что я выжил, когда многие другие погибли». Через пятьдесят лет после начала войны Клаус Хансманн с горечью говорил о «легкомысленных оценках тех, кому «повезло родиться поздно», хотя и признавал, что со времен войны с ним осталась только «самая приятная загадка в жизни» — то, как он выжил на поле боя.
Многие солдаты были убеждены, что для выживания нужна удача. Они считали удачу чем-то мистическим, но почти осязаемым, сопровождавшим счастливчиков качеством или свойством, которое они стали считать едва ли не моральным уроком истории, словно «случай» или «судьба» изначально определяют, кто выживет. Эрнст-Петер Кили-ан с подчеркнутой уверенностью расценивает свое выживание как результат действия непостижимой силы, которая всегда защищала его в тех случаях, когда он неминуемо должен был погибнуть. «Я всегда подчеркивал, что мне как солдату всегда невероятно везло», — признавал он, а потом повторялся, словно сам не до конца верил собственному утверждению: «В целом должен сказать, что в военных делах мне совершенно невероятно везло». Похожим образом отзывался и Ганс-Герман Ридель, говоривший впоследствии, что во время войны он «постоянно увертывался от смерти». Ридель не только говорил о везении, но и стремился каким-то образом превратить его в осязаемую силу, сопровождающую его. Так, он «еле-еле успел спастись», «пережил авианалет на открытом месте», «снова выбрался из передряги» и, вспоминая о другом налете, стоившем жизни многим его товарищам, «только-только отошел». Возможно, обеспокоенный везением Ридель мог объяснить это лишь действием внешней силы, которая по каким-то причинам благоволила ему. Другие, как Отто Рихтер и Гуго Нагель, также упоминали о «невероятной удаче», но переводили этот вопрос в религиозную плоскость, употребляя такие слова, как «судьба», «удел», «провидение», «случай» и «чудо». В надежде найти какой-либо смысл в своем выживании, но терзаемые подозрением, что оно было незаслуженным, они искали утешения в религиозных объяснениях своего везения. Многие бывшие солдаты вынуждены были обращаться к почти мистическим объяснениям — настолько невероятным казалось им выживание в этой кровавой бойне. Они могли лишь заключить, что судьба была к ним благосклонна во всех отношениях.