Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2. «Это будет подтверждением тому, что я не сидел без дела»
Но зачем трудиться? Вначале, конечно, это вопрос выживания: ситуация, в которой «повседневные дела… кажется, раскрываются, по логике нужды, перед глазами работающего»[63]. Но даже когда будущие нужды обеспечены, «пока я жив… пусть даже проживу сорок лет»[64], Робинзон все равно продолжает трудиться, настойчиво, на протяжении всего романа. Его прототип в реальной жизни Александр Селкирк (предположительно) провел свои четыре года на Хуане Фернандесе, кидаясь из крайности в крайность, то находясь «в отчаянии, томлении и меланхолии», то погружаясь в «один нескончаемый Праздник… равносильный самым чувственным Удовольствиям»[65]. Робинзон ни разу себе такого не позволил. Было подсчитано, что в XVIII столетии количество рабочих дней возросло с 250 до 300; на его острове, где статус воскресенья так до конца и не проясняется, их общее число еще больше[66]. Когда на пике своего усердия – «Вы должны понять, что теперь у меня было <…> две плантации <…> несколько квартир или пещер <…> два засеянных зерновыми участка <…> моя деревенская резиденция <…> мой загон для скота <…> живой склад плоти <…> мой зимний запас винограда»[67] – он поворачивается к читателю и восклицает: «Все это свидетельствует о том, что я не сидел без дела», можно только кивнуть в знак согласия. А потом снова повторить вопрос: «Зачем ему так много работать?»
«Доныне исследователи мало обращали внимания на удивительный феномен „работающего“ высшего слоя, – пишет Норберт Элиас в своей работе «О процессе цивилизации». – Почему они работают? Почему подчиняются этому принуждению, если они… над ними нет начальника, требовавшего бы от них этого?»[68] Удивление Элиаса разделяет Александр Кожев, разглядевший в центре гегелевской «Феноменологии» парадокс – «проблему Буржуа» – из-за которой буржуа должен «трудиться для другого» (потому что труд возникает только как результат принуждения извне), но при этом может только «трудиться на себя» (потому что у него больше нет господина)[69]. Работать на себя как на другого: именно так и существует Робинзон. Одна его часть становится плотником, горшечником или пекарем и неделями над чем-то трудится, а затем появляется Робинзон-господин и указывает на изъяны плодов этого труда. Потом цикл повторяется заново. А повторяется он потому, что работа стала новым принципом легитимации социальной власти. Когда в конце романа Робинзон Крузо оказывается «владельцем состояния <…> почти в пять тысяч фунтов стерлингов»[70] и всего остального имущества, его двадцать восемь лет непрерывного тяжелого труда нужны для того, чтобы оправдать его богатство. В реальности эти вещи никак друг с другом не связаны: он разбогател благодаря эксплуатации безымянных рабов на его бразильской плантации, тогда как его собственный одинокий труд не принес ему ни единого фунта. Но мы видели, что он трудился как никакой другой литературный герой. Разве же он может не заслуживать то, что он имеет?[71]
Есть слово, которое идеально подходит для характеристики поведения Робинзона: industry. Согласно OED, первоначально, около 1500 года, оно обозначало «хитроумную или ловкую работу, умение, искусность, сноровку или ловкость»[72]. Затем, в середине XVI столетия, появилось второе значение – «прилежание или усидчивость <…> кропотливая и настойчивая работа… старание, усилие», которое вскоре кристаллизовалось в «систематическую работу или труд; постоянное занятие какой-то полезной работой»[73]. От умения и искусности к систематическому исполнению – так industry вносит свой вклад в буржуазную культуру: тяжелый труд, вытесняющий его «искусную» разновидность. К тому же спокойный труд в том значении, в котором понятие стяжательства [interest] для Хиршмана – это «спокойная страсть»: стойкая, методичная, постоянная и потому более сильная, чем «бурные (но слабые) страсти» старой аристократии[74]. Здесь явственно виден разрыв между двумя правящими классами: если бурные страсти идеализировали то, в чем нуждалась военная каста – раскаленный добела жар «краткого» дня битвы, буржуазное стяжательство – это мирная и каждодневно повторяющаяся (повторяющаяся, повторяющаяся и повторяющаяся) добродетель: энергии меньше, но расходуется она в течение более длительных промежутков времени.
Рис. 2
Авторский фронтиспис «Робизона Крузо». Тушь, акварель, бумага. 76×57 см. С разрешения Studio Percoli.
По несколько часов – «около четырех часов по вечерам», пишет Робинзон, как всегда скромничая[75], но в течение двадцати восьми лет.
В предыдущей главе мы рассмотрели приключения, которыми открывается «Робинзон Крузо». В этой – его труд на острове. Эта та же последовательность, что и в «Протестантской этике и духе капитализма»: история, начинающаяся с «капиталистических авантюристов», в которой этос прилежного труда, однако, в конце концов приносит «рациональное усмирение своего иррационального импульса»[76]. В случае Дефо переход от первой ко второй фигуре особенно поражает, потому что, по всей видимости, он был совершенно незапланированным: на титульном листе романа (рис. 2) «странные и удивительные приключения» Робинзона, напечатанные вверху крупным шрифтом, со всей очевидностью подаются как главная приманка, тогда как часть на острове – всего лишь «один из многих других эпизодов»[77]. Но затем во время написания романа должна была произойти «непредвиденная, неуправляемая экспансия» острова, которая освободила его от подчиненности истории приключений и сделала новым центром текста. Кальвинист из Женевы первым уловил значение этой смены курса на полпути: «Робинзон» Руссо, «очищенный от всех трескучих фраз», начнется с кораблекрушения и ограничится годами, проведенными на острове, так что Эмиль не будет тратить время на пустые мечты о приключениях и вместо этого сможет сосредоточиться на труде Робинзона («он захочет знать все, что полезно для этого, и притом – только полезно»)[78]. Что, конечно, жестоко по отношению к Эмилю и ко всем детям, жившим после него, но правильно: величайшим новшеством книги и в самом деле является тяжелый труд Робинзона на острове.
От капиталистического авантюриста к трудящемуся господину. Но когда «Робинзон» подходит к концу, происходит следующий поворот на девяносто градусов: каннибалы, вооруженный конфликт, бунтовщики, волки, медведи, сказочное богатство… Зачем? Если поэтика приключений была «усмирена» своей рациональной противоположностью, зачем обещать «еще удивительные приключения из числа моих собственных новых приключений» в самом последнем предложении романа?[79]
До сих пор я подчеркивал оппозицию между культурой приключений и рациональной трудовой этикой и не сомневаюсь, что они и правда несовместимы, а последняя представляет собой более позднее явление, характерное для европейского капитализма. Это, однако, не означает, что современный капитализм может быть сведен к трудовой этике, как, очевидно, это было у