Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5. Абстрактный герой
Но время говорит с нами только через форму как медиум. Истории и стили: вот где я нахожу буржуа. Особенно в стилях; что само по себе удивительно, учитывая, как часто говорят о нарративах как основании социальной идентичности[28] и как часто буржуазия отождествлялась с волнениями и переменами – от некоторых знаменитых сцен «Феноменологии духа» до «все сословное и застойное исчезает» [в английском переводе дословно «все твердое, превращается в воздух». – Примеч. пер.] в «Манифесте Коммунистической партии» и созидательного разрушения у Шумпетера. Поэтому я ожидал, что буржуазную литературу будут характеризовать новые и непредсказуемые сюжеты: «прыжки в темноту», как писал Эльстер о капиталистических инновациях[29]. А вместо этого, как я утверждаю в «Серьезном веке», происходит обратное: упорядоченность, не дисбаланс, была главным повествовательным изобретением буржуазной Европы[30]. Все твердое затвердевает еще больше.
Почему? Главная причина, по-видимому, заключается в самом буржуа. В ходе XIX столетия, как только было смыто позорное клеймо «нового богатства», эта фигура приобрела несколько характерных черт: это, прежде всего, энергия, самоограничение, ясный ум, честность в ведении дел, целеустремленность. Это все «хорошие» черты, но они недостаточно хороши, чтобы соответствовать тому типу героя повествования, на которого столетиями полагалось сюжетостроение в западной литературе – воину, рыцарю, завоевателю, авантюристу. «Фондовая биржа – слабая замена Священному Граалю», – насмешливо писал Шумпетер, а деловая жизнь – «в кабинетной тиши среди бесчисленных столбцов цифр» – обречена быть «антигероической»[31]. Дело в огромном разрыве между старым и новым правящими классами: если аристократия бесстыдно себя идеализировала, создав целую галерею рыцарей без страха и упрека, буржуазия не создала подобного мифа о себе. Великий механизм приключения [adventure] был постепенно разрушен буржуазной цивилизацией – а без приключения герои утратили отпечаток уникальности, которая появляется от встречи с неизведанным[32]. По сравнению с рыцарем, буржуа кажется неприметным и неуловимым, похожим на любого другого буржуа. Вот сцена из начала «Севера и юга», в которой героиня описывает своей матери манчестерского промышленника:
– О, я едва знаю, что он из себя представляет, – сказала Маргарет <…>, – около тридцати, с лицом, которое нельзя назвать совсем заурядным, но нельзя и назвать красивым, ничего примечательного – не совсем джентльмен, но этого едва ли можно было ожидать.
– Хотя не вульгарный и не простоватый», – добавил ее отец[33].
Едва ли, около, не совсем, ничего… Суждение Маргарет, обычно весьма острое, теряется в водовороте оговорок. Дело в абстрактности буржуа как типа: в крайней форме это просто «персонифицированный капитал» или даже «машина для превращения <…> прибавочной стоимости в добавочный капитал», если процитировать несколько пассажей из «Капитала»[34]. У Маркса, как позднее и у Вебера, методическое подавление всех чувственных черт мешает представить, как такого рода персонаж вообще может служить центром интересной истории – если, конечно, это не есть история его самоподавления, как в портрете Томаса Будденброка у Манна (который произвел глубокое впечатление на самого Вебера)[35]. Иначе обстоит дело в более ранний период или на периферии капиталистической Европы, где слабость капитализма как системы оставляет больше свободы для того, чтобы придумать такие мощные индивидуальные фигуры, как Робинзон Крузо, Джезуальдо Мотта или Станислав Вакульский. Но там, где капиталистические структуры затвердевают, нарративы и стилистические механизмы вытесняют индивидов из центра текста. Это еще один способ посмотреть на структуру этой книги: две главы о буржуазных героях – и две о буржуазном языке.
6. Проза и ключевые слова: предварительные замечания
Ранее я писал, что нахожу буржуа ярче проявленным в стиле, чем в сюжетах, а под стилем я понимаю главным образом две вещи: прозу и ключевые слова. Риторика прозы будет постепенно перемещаться в центр нашего внимания, аспект за аспектом (континуальность, точность, продуктивность, нейтральность…), в первых двух главах книги, я провожу генеалогии через XVIII и XIX век. Буржуазная проза была великим достижением – и крайне трудоемким [laborious]. Отсутствие в ее мире какой-либо концепции «вдохновения» – этого дара богов, в котором идея и результаты волшебным образом сливаются воедино в уникальном миге творения – показывает, до какой степени невозможно было представить себе прозу без того, чтобы сразу же не вспомнить о труде. О языковом труде, конечно, но такого рода, который воплощает в себе некоторые из типичных черт деятельности буржуа. Если у книги «Буржуа» есть главный герой, то это, конечно, трудоемкая проза.
Проза, которую я сейчас обрисовал, – это идеальный тип, никогда полностью не реализованный ни в одном конкретном тексте. Иное дело ключевые слова; это настоящие слова, употреблявшиеся реальными писателями, которые можно легко отследить в той или иной книге. В данном случае концептуальная рамка была заложена десятки лет назад Рэймондом Уильямсом в «Культуре и обществе» и в «Ключевых словах», а также Райнхартом Козеллеком в его работе над Begriffgeschichte [историей понятий]. Для Козеллека, занятого изучением политического языка современной Европы, «понятие не только указывает на отношения, которые оно охватывает; оно также является фактором, действующим внутри них»[36]; точнее говоря, это фактор, который устанавливает «напряжение» между языком и реальностью и часто «сознательно используется в качестве оружия»[37]. Хотя он важен для интеллектуальной истории, этот метод, возможно, не подходит для социального существа, которое, как выражается Гротуйзен, «действует, но мало говорит»[38], а когда говорит, предпочитает простые и бытовые выражения интеллектуальной ясности понятий. «Оружие» – конечно же, неправильный термин для прагматичных и конструктивных ключевых слов вроде useful [полезный], efficiency [эффективность], serious [серьезный], не говоря уже о таких великих посредниках, как comfort [комфорт] или influence [влияние], которые гораздо ближе к идее Бенвиниста о языке как об «орудии приспособления окружающей действительности и общества»[39], чем к «напряжению» Козеллека. Я полагаю неслучайным, что многие из моих ключевых слов оказались прилагательными: занимающие не такое центральное положение в семантической системе культуры, как существительные, прилагательные несистематичны и в самом деле «приспосабливаются»; или, как презрительно говорит Шалтай-Болтай, «с прилагательными попроще – с ними делай что хочешь»[40].
Проза и ключевые слова: два параллельных течения, которые будут