Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И я был там, – говорил нам наш друг, хотя лицо его мы уже и вспомнить не могли, как не помнили того, как мы сами выглядели, какими были наши лица от того как вода ворвалась на третий уровень и как выглядели мы до того, как последний луч фонарика погас. – Мы боролись с этой бандой, которая называл себя Армией освобождения Косово, били их где придется и правильно делали, а они думали, что могут делать, что хотят, могут государство уничтожать, а мы что молчать должны, да?! – ругался и скалил зубы забойщик. Мы даже видели его зубы во тьме: здоровые, сильные зубы. Видели их, хотя не могли вспомнить ни цвета волос его, ни цвета глаз.
– И так боролись мы, боролись и так оказались на пограничной заставе Кошара. И каждую ночь, и каждый день земля горела и небо плевало в нас расплавленным свинцом и мы, как будто были раньше все шахтерами, – быстро-быстро вгрызались в землю, копая траншеи, чтобы скрыться в них, пересидеть шквал огня и, после того как он уляжется, вдохнуть воздух без пыльной взвеси, без копоти и грязи. Но только переставали летать самолеты, начиналась атака с земли – волны и волны албанцев накатывали на нашу заставу, а мы их каждый раз отбрасывали. Но каждый раз они возвращались и накатывали снова и мы слышали, что за их спинами звучит чужая речь, это итальяшки проклятые, лягушатники, маму им их американскую, учили албанцев как правильно атаковать нас. Когда не горело небо, то горела земля, а мы – стояли, держа границу. Как-то однажды чужие американские итальяшки перешли границу, потерялись без спутниковых помочей и костылей где-то в тех наших камнях, которые и для нас и для албанцев так много значили, и оказались в нашем тылу.
Ух, как мы их били, маму их лягушачью, как мы их били, а они сопли пускали как пацаны малолетние, совсем не похожие на героев тех фильмов, в которых они себя показывали такими сильными, такими мощными. И мы верили в фильмы эти, пока не ощутили своими кулаками, прикладами, подошвами, что они слабые и мягкие. И мы бы их убили конечно, если бы нас наша военная полиция не разогнала стрельбой и матом. А их отвезли в Белград высшим нашим командирам и все телевизионные станции снимали их жалких, в синяках и царапинах. А потом отпустили их, конечно, прилетел их черномазый поп, молился за нас и заставил их благодарить нас, держась за руки, а потом увез назад в их Америку. Впрочем, может оно так и лучше, мы ведь их могли убить, таких жалких, таких слабых, а они может тоже дети шахтеров, которые воюют не от жизни хорошей, зарабатывая себе на горький кусок хлеба. Жаль, что не мог я привести хоть одного из них к себе в наш двор и показать его соседям. Мы бы выставили ему печеного поросенка, совсем молочного, который еще пятачок в помои ни разу не опустил, развязал бы я ему его лягушачьи руки и посадил за стол и сказал ему: ешь! Ешь, лягушатник ты, маму твою лягушачью! Ешь и пей ракию из слив-марабелек, вот из этих, которые в нашем дворе растут. Наша ракия, моей выгонки! Ешь и пей, и смотри, против кого ты воевать пошел, дурачок. Ты сам негр и бороться ты должен, как негр, против рабовладельцев, как Кунта Кинта в серии «Корни». Так бы я его звал – Кунта Кинта. И сказал бы ему, эй, Кунта Кинта, ты пришел отнять у нас нашу землю, ешь теперь маму твою лягушачью! – стыдил голос невидимого нашего друга неведомого нам американского солдата, и дрожали своды третьего уровня: — Нет у меня фотографии с ними, с арестантами. И не положат мне ее в гроб, и не похоронят меня со всеми почестями в форме военной, и не напишут на камне – здесь лежит солдат с заставы Кошара, здесь лежит наш герой, а на груди его лежит фотография врагов, которых он взял в плен, врагов разоруженных, заплаканных.
Эх, нападали на нас албанцы на заставе так, как будто их не матери родили, нападали яростно, нападали подогреваемые лягушатниками, поддерживаемые ими, и требовали наши жизни, наслаждались запахом нашего страха и нашей ярости, но мы, хоть и боялись, но вида не показывали, не могли они уловить ни оттенка нерешительности или трусости. Мы решили стоять до конца. Не могли они нас подвинуть, хотя с ума мы уже все сошли потихоньку. Да, с места не сошли, а с ума – сошли. Под бомбами, под обстрелом, под гранатами, под пулями. Сошли, потому что не двигались. Нужно было слышать, как жутко мы смеялись, когда атаковали нас албанцы, гонимые их инструкторами, которые шипели на них на своем языке, непонятном ни албанцам, ни нам. Нужно было слышать нас как мы перекрикиваемся и насмехаемся над ними, беря их на слабо, а потом спускаем из наших рук, сдерживаемую до нужного момента, лавину огня. И смеялись мы до тех пор, пока не разбегутся выжившие и мертвым комом не упадут на землю раненые и мертвые, смеялись до момента, когда на смену шуму боя приходят крики раненных, злой крик лягушатников, разочарованных, что атака опять захлебнулась. А мы, уверенные в себе и огне нашем, считали своих мертвых и смеялись еще громче, потому что мертвые смеяться не могут, а нам нужно было определять где, на какой высотке закрепились наши и сколько их осталось в живых. Так мы и определяли – по огню и смеху. Мы мало ели и почти не спали, вернее все время были в каком-то полусне. Злые, окровавленные, мы едва узнавали людей рядом с нами, но очень хорошо видели тех, кто находился перед нами, ясно видели тех, кто атаковал нас раз за разом, борясь за возможность умереть как можно ближе к нам. Смерть копала вместе с нами траншеи, смерть уносила нас одного за другим.
– Да что там одного! – Вдруг опять забойщик повысил голос так, что задрожали своды третьего уровня и наша надежда на то, что мы выберемся из этой темноты и воды стала совсем ничтожной, – Она вырывала нас пучками и я ясно видел груды трупов, которые пару часов тому назад делили со мной обед и которым я, поскольку они в массе своей были совсем дети, отдавал свой фруктовый кекс, отдавал весь свой сахар, поскольку он им, растущим еще соплякам, нужнее. Эх, и кто послал их, желторотых на войну. Смерть кружила возле меня, лизала меня своим раздвоенным языком, нюхала, пробовала на зуб, ласкалась ко мне, а потом, рассмотрев все, плюнула на меня и решила взять не меня, а молодость. И забрала всю нашу молодежь, оставив нас, поживших мужиков, оставив тех, которых и оставлять бы не следовало, но мы остались, занимая чужое место, место, которое должны были занимать те, кто лучше и моложе.
Смерть кружила рядом со мной и тогда, когда прилетела граната от Апача. Нет, не от индианца – апача, как вы подумали, дураки, а из вертолета «Апач». Граната превратила в месиво двоих белградских мальчишек в траншее, почти рядом со мной, – исповедовался голос, и мы ощутили всю его боль и горечь. Ощутили почти как он, поскольку и нам было больно, и мы думали о трупах, чьи имена мы знали, и мы, поскольку человек всегда эгоист и трус, думали о себе, о том, что подобными трупами станем и мы через некоторое время, если и далее останемся здесь: в воде, среди грязи и крыс. – Раскрылась граната и вскрыла их тела, лишила их рук и ног, и я мог даже ощутить запах изюма и чернослива из их утробы, запах солдатского кекса, слепленного в шестидесятые, который из солдатских резервов достался нам. Ничего не выглядит мертвее молодого трупа, нет более мертвого трупа, чем молодость, которой выпустили кишки, а в незакрытых молодых глазах видны годы, которые никогда не наступят и сны, которые никогда не осуществятся. Нет, они не продвинули нас ни на йоту, маму им их лягушачью, и должны были дожидаться ночи. Момента, когда их артиллерия загремит, заставив нас грызть землю, чтобы выдержать взрывы, от которых лопаются барабанные перепонки и кровь идет из ушей. Они должны были ждать ночи, чтобы вытащить своих мертвых и своих раненных, поскольку мы не переставали смеяться в ожидании. И вдруг, без предупреждения, все остановилось: небо стало чистым и спокойным, без клякс самолетов, без бомб. И земля стала спокойной – без волн атак, без нападений.