Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ы-ых-х-х…
Утробный, бессмысленный звук. Он пугал саму Монцу, но перестать его издавать она была не в силах. Животный ужас. Безумное отчаяние. Стон мертвецов в аду. Она безнадежно скосила глаз в сторону. Увидела то, что осталось от ее правой руки, – бесформенную фиолетовую перчатку с красным разрезом сбоку. Один палец слегка дрожал. Кончик его касался ободранного локтя той же руки, сложившейся пополам. Прорвав окровавленный шелк рукава, торчал наружу обломок сероватой кости. Все это выглядело каким-то ненастоящим. Театральным реквизитом.
– Ы-ых-х-х…
Ужас усиливался с каждым вздохом. Она не могла шевельнуть головой. Не могла шевельнуть языком. Могла лишь чувствовать боль, которая постепенно нарастала, распространяясь по всему телу, завладевая каждой его клеточкой.
– Ы-ых… ы-ых…
Бенна мертв. Из уцелевшего глаза выбежала слеза, медленно покатилась по щеке. Почему она не умерла? Как случилось, что она жива?
Скорей… пожалуйста. Пока боль не стала еще сильней. Пожалуйста, пусть это произойдет поскорее.
– Ы-ых… ых… ых…
Поторопись, смерть.
Чтобы иметь хорошего врага, выбери друга – он знает, куда нанести удар.
Диана де Пуатье
Джаппо Меркатто никогда не рассказывал, откуда у него взялся такой хороший меч, но пользоваться им он умел. И умение свое, поскольку сын был младшим ребенком, да к тому же болезненным, передавал едва успевшей подрасти дочери Монцкарро – это имя она получила в честь матери отца, названной так в те времена, когда семья еще претендовала на знатность. Собственной ее матери оно не нравилось, но, дав жизнь Бенне, та умерла, и значения это уже не имело.
В Стирии тогда царил мир – такая же редкость, как золото. По весне Монца спешила вслед за отцом, вспахивавшим поле плугом, выбирала из распаханной земли камни и забрасывала их в лес. По осени она спешила вслед за отцом, взмахивавшим начищенной до блеска косой, и складывала сжатые колосья в снопы.
– Монца, – говорил он, улыбаясь, – что бы я без тебя делал?
Она помогала ему молотить и сеять, колоть дрова и таскать воду. Готовила, стирала, мыла, убирала, доила козу. Руки от работы вечно были в мозолях. Брат тоже пытался помогать, но от него, маленького и больного, толку было немного. Трудно им жилось в те времена, зато счастливо.
Когда Монце стукнуло четырнадцать, Джаппо Меркатто подхватил лихорадку. Начал кашлять, обливаться потом и таять на глазах. Как-то вечером он поймал Монцу за руку и сказал, глядя на нее блестящими от жара глазами:
– Завтра распаши верхнее поле, не то пшеница не успеет взойти. Посей, что сможешь. – Потом погладил ее по щеке. – Несправедливо, что все свалится на тебя, но брат твой еще так мал. Присматривай за ним.
И умер.
Бенна плакал, но у Монцы глаза оставались сухими. Она думала о семенах, которые нужно посеять, и о том, как лучше это сделать. Брат боялся в ту ночь спать один, поэтому они легли вдвоем в ее узкую кровать и искали утешения друг у друга. Ибо больше у них теперь никого не было.
Утром, еще затемно, Монца вынесла тело отца из дома в лес и сбросила в реку. Не потому, что не было любви в ее сердце, а потому, что не было у нее времени его хоронить.
На рассвете она уже распахивала верхнее поле.
Первое, в чем убедился Трясучка, пока корабль медленно подходил к пристани, – никакого обещанного тепла тут не было и в помине. Говорили, будто в Стирии всегда светит солнце. В море можно мыться круглый год. Предложи ему кто сейчас такую ванну, Трясучка остался бы грязным. И не удержался бы, поди, от крепкого словца. В сером небе над Талином громоздились тучи, с моря задувал холодный ветер, то и дело принимался моросить дождь, и это напоминало о доме. Не самым приятным образом. Тем не менее Трясучка решил смотреть на солнечную сторону дела. Ну, выдался дерьмовый денек. Где не бывает?..
Впрочем, берег, который он разглядывал, покуда моряки суетились, швартуя судно, тоже своим видом не радовал. Куда ни глянь – осклизлые булыжные мостовые, кирпичные домишки с узкими оконцами, просевшими крышами, облезшей штукатуркой и выцветшей краской, стоящие друг к другу впритык. Сизые от соли, зеленые от мха, черные от плесени. Стены понизу были сплошь заклеены большими листами бумаги, налепленными вкривь и вкось, местами оборванными, трепыхавшимися под порывами ветра. На бумагах виднелись какие-то лица и буквы. Объявления, видать, но в чтении Трясучка был не силен. Особенно по-стирийски. Для его целей хватало и умения говорить на этом языке.
Народу в порту было видимо-невидимо, но мало кто выглядел счастливым. Или здоровым. Или богатым. А еще там попахивало. Верней сказать, прямо-таки воняло: гниющей рыбой, дохлятиной, угольным дымом и отхожими местами – всем сразу. И, представив это место в качестве дома для того великого нового человека, которым он собирался стать, Трясучка вынужден был признать, что малость – да и не малость вовсе – разочарован. На миг мелькнула даже мысль отдать все оставшиеся деньги и уплыть с ближайшим судном обратно на Север. Но Трясучка ее прогнал. Он жил войной, вел людей на смерть, убивал и чего только ни делал плохого. Теперь же решил исправиться. Начать новую, достойную жизнь, и здесь было то самое место, где он решил ее начать.
– Что ж, – он бодро кивнул ближайшему моряку, – пойду-ка я, пожалуй.
Ответом было лишь невнятное ворчание. Но брат когда-то говорил Трясучке, что человека делает то, что он отдает, а не то, что получает. Поэтому он улыбнулся, словно услышал веселое дружеское напутствие, и зашагал по громыхающим сходням вниз, в свою прекрасную новую жизнь в Стирии.
Не успел он сделать и дюжины шагов, глазея то на высокие дома с одной стороны, то на раскачивающиеся мачты с другой, как его пихнули, отталкивая с дороги.
– Мои извинения, – сказал, как приличный человек, Трясучка по-стирийски. – Не заметил тебя, друг.
Толкнувший пошел себе дальше, даже не оглянувшись. Это несколько задело гордость Трясучки, которая еще имелась у него в избытке – единственное наследство, оставшееся от отца. Семь лет он провел, воюя, дерясь, ночуя на одном одеяле на снегу, питаясь дерьмовой едой, слушая не менее дерьмовое пение, и приехал сюда не для того, чтобы его отталкивали с дороги.
Однако быть ублюдком – одновременно и преступление, и наказание. «Плюнь ты на это», – сказал бы брат. И сам Трясучка намерен был смотреть на солнечную сторону. Поэтому он выбрался из доков и зашагал по широкой дороге в город. Миновал стайку попрошаек, сидевших на одеялах, выставив напоказ культи и язвы. Пересек площадь, где стояла здоровенная статуя хмурого мужчины, указующего рукой в никуда. Кто бы это мог быть, Трясучка понятия не имел, но вид у него был чертовски самодовольный. Тут донесся откуда-то запах стряпни, и кишки у Трясучки заурчали, веля подойти к жестяному ящику, где горел огонь, над которым жарилось нанизанное на металлические прутки мясо.