Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люк был высоким и щуплым, как один несуразный дружок моего брата в средней школе. Прежде чем стать мне кем бы то ни было еще, Люк показался привычным.
Все началось в мой четвертый вечер в “Риге”. Одна резидентка показывала свой фильм в арт-сарае. Пришла я слишком поздно, места не хватило, встала в задних рядах. Люк явился еще через несколько минут. На экране какой-то строительный инструмент ввинчивал шуруп в сырое яйцо. В очень замедленной съемке.
– Что я пропустил? – произнес он фальшивым шепотом. – Что я пропустил?
Скользнул мне за спину. На один ужин меня усадили к нему за стол – каждый вечер рассадку меняли, – и вдобавок несколько раз я проходила мимо него в коридорах основного здания. Не очень-то задумывалась. Я тогда не очень замечала людей. Да и не писала. У меня было восемь недель на роман, но сосредоточиться не получалось. В хижине, которая мне досталась, был странный запах. Сердце у меня билось слишком часто и под кожей ощущалось рыхлым, как старое яблоко. Хотелось спать, но я боялась снов. Во сне мама никогда не была собой. Все время что-то не так. Слишком бледная или слишком опухшая – или в тяжелых бархатных одеждах. Слабая, немощная, неотчетливая в поле моего зрения. Часто пыталась уговорить ее остаться в живых – долгие монологи о том, что ей следовало бы сделать иначе. Просыпалась утомленной. У меня под окнами шуршали зверьки.
Когда Люк встал у меня за спиной, я сама сделалась зверьком – чутким, осторожным, любопытным. Люди все прибывали и прибывали, становилось все теснее, и случалось, что мои лопатки подолгу покоились у него на груди. Я ощущала, как он вдыхает и выдыхает, чувствовала его дыхание у себя в волосах. Что там случилось в фильме после того, как шуруп пронзил яйцо, я и не помню толком.
Все завершилось, я, спотыкаясь, выбралась на крыльцо. Было все еще светло. Небо фиолетовое, деревья темно-синие. Лягушки взялись за свое в пруду через дорогу, и чем пристальнее вслушиваешься, тем они громче и громче. Я оперлась о перила, а люди за мной скрипели креслами-качалками, передавали друг дружке пиво и вскидывали бутылки за режиссершу, та психопатически хихикала, как это бывает, когда обнажаешься через искусство.
Люк встал рядом. Мы смотрели в поля. Костяшками пальцев он чиркнул мне по тыльной стороне ладони и руку не убрал.
– Хочешь, поедем куда-нибудь? – Глаза у него поблекли, бледные, как рассвет.
Мы влезли в его пикап и направились к Потакету, потому что увидели знак и нам понравилось произносить это название, растягивая “По” и обрывая “такет”, повторять снова и снова. По-о-о-о-о-ткт. Это на границе с Массачусетсом, где мы оба росли – в часе езды друг от друга. Теперь он жил в Нью-Йорке. В Гарлеме. Спросил, где живу я.
– А, у меня тут маленькая хижина в Бёррилвилле, Род-Айленд, – ответила я. Он рассмеялся. – Все еще есть семь недель на разработку плана.
– Всегда можешь съехаться с Даффи, – сказал он.
Даффи – взрослый сын директора, шесть футов шесть дюймов, в обед он раскладывал нам на крылечки сэндвичи. Привязывал любовные записочки к камням в форме сердца и оставлял их в обеденных корзинках у женщин.
На городской площади Потакета нашелся бельведер. У меня в рюкзаке оказалась колода карт, и мы уселись на полу, скрестив ноги, и впотьмах стали играть в “скорость”. Страсти разгорелись нешуточные, мы орали друг на друга, и к нам по лестнице поднялся легавый. Его фонарик осветил карты, разбросанные между нами, и он хихикнул.
Про “скорость” он никогда раньше не слышал, мы показали ему, как играть, и он сказал, что научит своего внука. По четвергам вечером сидит с внуком, сообщил он.
У него больной бедренный сустав, и к патрульной машине он шел медленно.
– Мало что происходит в По-о-о-о-о-ткте, – сказала я.
– Всего-то потасовочка в бельведере.
По дороге обратно в “Красную ригу” мы выкликали все подряд смешные названия из Массачусетса, какие могли вспомнить.
– Биллерика.
– Белчертаун.
– Леоминстер.
Мы говорили с акцентом, который давным-давно утратили оба.
Левой рукой он держал руль, а правую подсунул мне под руку, и пальцы его медленно сгибались по контуру моей груди.
Сильно оно было – то, что между нами, – как влажный воздух и запах всего зеленого, готового расцвести. Может, это весна. Может, лишь она одна. Мы взяли свои обеденные корзины и ели сэндвичи с ветчиной у пруда рядом с хижинами. Забрели в заросли рогоза, среди початков – и новые, зеленые, и длинные, бурые, возможно оставшиеся с прошлой осени. Люк назвал их камышами и дернул меня к себе. На вкус мы оба отдавали майонезом. Наши головы бились о бурые початки. Солнце впервые ощущалось теплым.
– Ты целовал меня средь камышей, – проговорила я.
Он показал на пару выпученных глаз над самой поверхностью воды.
– Под взорами у жаб, понявших всё превратно, – сказал он и потянул меня на землю.
Я рассказала ему о том, что вспоминалось мне о маме той поры, когда я была маленькая: ее лимонный запах и ее садовые перчатки с резиновыми пупырышками, ее маленькие квадратные пальцы на ногах, похрустывавшие, когда она ходила босиком. Ее черепаховые гребни, соленые на вкус, если пососать.
– Чувствую ее. Прямо здесь ее чувствую.
Он целовал меня там, где я прикасалась к себе, – сразу под ключицей, там застревали все мои чувства.
Я верила, что это она мне его послала, – подарок, чтоб я продержалась.
Мы бежали на озеро, переплывали его, бегом возвращались в общагу и вместе ложились в ванну – гнутые ножки, два крана и резиновая затычка на цепи. Вода расплескивалась по полу. Мы лежали мокрые у него на постели и смеялись, наши груди толкались друг в дружку, и от этого мы смеялись еще сильнее. Я смотрела на него и ничего не прятала.
Тогда я поняла, до чего настороженно обращалась с мужчинами, до чего мало в себе позволяла видеть.
Он был женат разок, сказал он. Потеряли ребенка, добавил позже. Давно. Больше ничего не говорил.
Не могла спать рядом с ним. Слишком сильно. Хотела его чересчур. Никогда не проходило. А чтобы писать, мне надо было спать. Писать получалось мало. Весь день я таращилась в окно, ждала его шагов у себя на крыльце.