Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подорвался «бетеэр» на итальянке – хитрой мине, – купил ее неведомый душман, конечно, за немалые деньги, заложил в дорогу – хлебая пот, вырыл глубокую яму, не поленился, и поставил итальянку на тринадцатую машину, невесть как, по какому кругу ассоциации избрав именно это число – то ли он верил в магию чисел, то ли цифра тринадцать была у него с чем-то связана – вряд ли кто на это ответит, но счетчик мины он поставил именно на эту цифру.
Хитрый душман знал, что делает – когда по дороге пройдет несколько машин, она у шурави будет считаться чистой, без подарков, и когда шурави сделаются совсем беспечными – мина рванет. Под каким-нибудь танком, в котором будут сидеть два генерала. А еще лучше – три. Сразу три генерала. За танк хозяин мины получит миллион афгани, плюс еще могут выдать пакистанские калдары в виде премии, да за каждого генерала тысяч по восемьсот… Сколько будет в итоге? Сумма заранее радовала душка, и он довольно потирал руки.
Мина очень чутко реагировала на продвижения по дороге. Если бы перед колонной прошла машина, прогремела внутренностями над миной, то безжалостный механизм провернул бы счетчик на одно деление – тогда осталось бы двенадцать рисок, промчалась одинокая танкетка – старая «беэмпешка», боевая машина пехоты со съеденными дорогой гусеницами – счетчик проглотил бы еще одну риску – осталось бы одиннадцать делений, и мина рванула бы не под дадыкинским бронетранспортером, а перед одиннадцатым, и не корчился бы сейчас ротный на сухой растрескавшейся земле, корчились бы другие…
Но душман посадил «репу в огород» совсем недавно, за час до прохода колонны, офицер, сидевший на колесе первой машины, проследил свежую примятость в дороге, вместе с ним проследили и два сапера, сидящие на броне.
Дадыкин лежал в непроглядной красной пыли, подтянув к себе покалеченную ногу, и стонал. Рядом суетились невидимые люди – Дадыкин не видел их, они не видели Дадыкина, – ротный кривился, закусывая губы острыми мелкими зубами, с трудом втягивал в себя воздух, задыхался. Невольно подумал о том, что было бы хуже, если бы он сидел на тяжелой гусеничной «беэмпешке», там вертикальный, точно по прямой, от земли вверх удар бывает настолько силен, что солдатам, сидящим на броне, перешибает хребты – и они, еще живые, перестают уже быть жильцами на белом свете. Даже если останутся жить.
А с танком мина-итальянка вообще обходится страшно – будто гигантским зубилом, сносит днище, а людей, сидящих в громыхающем нутре, превращает в фарш.
Совсем рядом с ним, что-то крича, пронесся маленький суматошный солдатик, но ротного не заметил.
– Э-э! – подбито, почти безъязыко позвал Дадыкин. – Э-э!
В красной пыли что-то тускло, почти неприметно проблескивало. Запахло горелой краской, резиной, еще чем-то теплым, знакомым. Дадыкин понял: горит бронетранспортер.
– Э-э! – снова позвал он, боясь одного: как бы колонна не ушла без него. Уйдет и оставит его подыхать – война все спишет.
– Абдулов! – слабым голосом позвал ротный своего замполита. – Абдулов! – Нет, никто не слышал Дадыкина.
Но его не бросили.
Нашли Дадыкина минут через десять, когда стали считать людей ненаучным методом тыка, восстанавливая список сидевших на броне тринадцатого «бетеэра». И тут кто-то всполошился – кажется, аккуратный сержант Ильин:
– А где же товарищ старший лейтенант?
У Дадыкина к этой минуте уже и голос малость восстановился, не то его совсем не было слышно, не голос, а какое-то вареное шипение, он приподнялся на руках и крикнул:
– Ребята! Э-э-э!
Хотел было ползти к дороге, но боялся мин – вроде бы и бегали солдаты, испятнали землю своими каблуками, но мина хитрее солдата, она может застрять между двумя вдавлинами. Дадыкин на нее обязательно наползет, Дадыкин с секущим страхом верил в это, знал, что непременно наползет всем туловищем на мину, и когда она рванет, взрыв выбьет у него живот, выплеснет всю требуху, кишки, – все расстелет по земле.
Он видел одного парня, у которого противопехотная мина вынесла наружу внутренности, расплела, раскрутила кишки и растянула по пыли метров на двенадцать. Парень катился по земле, измазанный кровью, страшный, тощий, подхватывал кишки и, грязные, в соре, в пристрявших остьях и бумажках, засовывал себе в располосованный живот, в черный, сочащийся кровью распах. И хоть бы стон какой издал при этом или крик – действовал молча, деловито, не ощущая в горячке никакой боли и боясь только одного – как бы в пыли, в грязи не забыть какого-нибудь нужного отростка, отонка или слизистого пальца.
Ранения в живот – самые тяжелые, люди с такими ранениями не живут.
– Ребята! Э-э-э! – вновь приподнялся на руках Дадыкин, засипел громко, пытаясь свистнуть, но свистка не было, было только сипенье, с трудом отлипающее от языка и вызывающее досаду. Гулко, устрашающе громко колотилось сердце, переместившееся из груди в горло. – Сюда-а-а, – позвал он, – ребята!
Последний его зов услышал Ильин, вышел точно на ротного, прокричал в красную пыль, словно в пожар:
– Вот он! – присел перед Дадыкиным на корточки.
– Больно, товарищ старший лейтенант? Серьезно ранило?
– Не знаю, – мотнул головой Дадыкин, – больно! Ногам больно.
– Обеим?
– Не знаю. Мурзин жив?
– Мурзина убило. Полголовы снесло. Кронштейном.
– А Агафонов?
– Ранен. Вы с ним на один каток попали. Вы с одной стороны, Агафонов – с другой, вас двоих и унесло, остальных только посшибало! – Ильин приподнялся над ротным, снова позвал на помощь.
Дадыкин при приземлении выбил себе ноги – потому и была такая боль, да еще в левой ступне возникла трещина. Ступню пришлось одеть в тяжелую гипсовую колоду. Конечно, если бы врачи были придирами, то смогли бы отыскать еще немало разных застарелых хворей, да с полдесятка изменений, которые надо бы выправить, но врачам было не до Дадыкина, они упаковали его в больничную форму и уложили в госпиталь Сороковой армии, в старую мрачноватую палату, вечно сырую, словно стены ее снизу подпитывали грунтовые воды, пахнущую карболкой, навозом и прелым табаком.
«Ну вот и наступила передышка, заслужил», – спокойно думал Дадыкин, лежа в темноте с открытыми глазами, слушая стоны, бормотанье, вскрики и ахи людей, распластанные на кроватях рядом, – от него ушел сон. Дадыкин смог заснуть только на рассвете, треснутую ногу мозжило, голову ломило, мозги от воспоминаний вспухали, дух лекарств разъедал ноздри. Здесь, в армейском госпитале, маленьких палат – для офицеров, допустим, – не было, все помещения этого полудворца-полуконюшни были огромные, гулкие, начальство покрупнее прямиком отправляли в Ташкент, а здесь оставляли людей без роду,