Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В углу ее примостилась lit clos. Проникающие через высокие окна лучи солнца освещали гладкие, лишенные снаружи резьбы стенки кровати, высвечивая свидетельствующие о ее почтенном возрасте щербинки на дубовой, инкрустированной слоновой костью поверхности, отделанной шпоном из какого-то редкого дерева. Тут я задумалась о том, сколько времени проспала. Может, несколько часов, а возможно, и несколько дней.
Сидя в уютном кресле, я вдруг осознала, испытав при этом легкое чувство неловкости, что, во-первых, на мне надета белая ночная сорочка (стало быть, меня кто-то раздел ), а во-вторых, мне больно – там, где у меня никогда не болело… Я, соответственно, вспомнила о Мадлен и об отце Луи. Где они? Увижусь ли я с ними снова? И кто… Alors , вопросам не было конца.
Я решила начать с чего-нибудь попроще, например с более тщательного осмотра спальни, – всему свой черед.
Две стены в ней были украшены фресками (или настенными росписями?), замечательными множеством подробностей и мельчайших деталей. Мне, конечно, трудно судить, ибо я никогда не путешествовала, однако не изображены ли на них виды знаменитейших городов? Ну конечно же, это должна быть Венеция со всеми ее древними красотами – а вот и надпись, подтверждающая мою догадку: «Дож обручается с морем и спасает город». А вот это, разумеется, Неаполь (я узнала курящийся Везувий), Рим (Колизей), Россия (золотые луковки на храмах, глубокие сугробы). На фоне городских пейзажей изображено множество людей, явно портреты, причем среди них много незаконченных, в разной степени завершенности. Я с любопытством отметила, что все или почти все парижские сюжеты являются лишь набросками; люди, лошади, уличные сценки – только общие контуры, выполненные карандашом или пастелью, – этюды, брошенные на середине работы, не доведенные до конца.
Весь пол покрыт ковром восточной работы; поверх него постелены небольшие половички.
Мебель невероятно величественная, почти помпезная. В углу я увидела макет комнаты – столы, стулья… То была мебель наподобие кукольной – такие образцы присылают богатым клиентам краснодеревщики, чтобы те решили, что им подходит. (Судя по всему, Враний Дол купается – или когда-то купался – в роскоши.) Хотя меня никогда особенно не интересовали куклы и все, что с ними связано, я не могла удержаться от искушения подойти поближе.
Взяв диван в руку, я стала его рассматривать. На нем стояло клеймо парижского обойщика по имени Дагер. Конечно, клеймо ничего не говорило мне, но я не сомневалась, что в прошлом ателье Дагера гремело на весь Париж. Оторвав взгляд от этих игрушек и бегло оглядев комнату, я с улыбкою поняла, что передо мной находится… тот же мебельный гарнитур, но в натуральную величину. Только обивка на нем – лоснящаяся и потертая, что придавало ей особую прелесть, – была из зеленого атласа, тогда как на маленьком гарнитуре она была шелковая с изящным набивным рисунком. Я присела на широкую кушетку и стала смотреть, что тут есть еще.
Шкапы – должно быть, полные всякими изящными вещицами. Я даже не решилась взглянуть. Нет, только не теперь. He стала я подходить и к высокому зеркалу в простенке меж двух окон с кружевными драпировками.
В другом углу были свалены в кучку несколько кирпичей. Как не подходят они к этому месту, подумала я; они показались не менее грубыми, чем простые булыжники. Заинтригованная их присутствием здесь, я пересекла комнату и взяла один из них в руки. На нем стояла печать Бастилии. Ах вот оно что: сувениры!
В комнате также стоял небольшой секретер, на котором я увидела стопку писчей бумаги. Подошла – листы плотные, «хрустящие». Тут же украшенная дорогими камнями чернильница в виде петуха, склонившего голову набок под тяжестью массивного гребешка, а кроме того – набор превосходно очинённых перьев. Сам секретер, как я поняла, имел нарочито простой вид, хотя в нем явно были какие-нибудь потайные ящички. Об этом я могла судить по многим прочитанным мною романам… Я пообещала себе, что исследую его позже. Что касается остального, то комната, в центре которой я теперь стояла, была довольно захламлена: стопки пожелтевшего, некогда превосходного белья; книги, грудами лежащие на полках и низеньких скамеечках; набор шахмат, вырезанный из дерева, причем каждая фигура изображала какой-нибудь персонаж времен революции; стульчак для ночного горшка. Сам горшок, как я убедилась, был сделан в Севре; на нем имелось тщательно выполненное изображение Бенджамина Франклина, который в эпоху, предшествовавшую революции, когда в Париже вошло в моду все связанное с Америкой, служил объектом восторженного преклонения. Но эта мания ушла в прошлое, и очевиднейшим доказательством этого была представшая теперь передо мной ночная фарфоровая ваза.
Багеты (как я могла не заметить их раньше?); они виднелись повсюду. Одни стояли посреди комнаты стоймя, прямо на полу, некоторые из них выше меня вдвое; другие косо висели на одном гвозде; третьи были прислонены к стенам. Все рамы были пусты. Разве что паутина затягивала их углы, золоченые и резные. Многие из тех, что поменьше, были поломаны. Рядом с камином находилась отливающая золотом поленница.
У раскрытых настежь дверей, над которыми висели кружевные гардины, раздуваемые, точно паруса, бризом, стоял мольберт с холстом, пожелтевшим от времени и сползшим с подрамника. Возле мольберта притулился высокий столик с разбросанными по нему красками, маленькими шпателями, палитрами и прочими принадлежностями. Кисточки, ломкие от засохшей краски, стояли, подобно букету завядших цветов, в стеклянной резной вазочке. Итак, эта комната – студия художника или когда-то ею была. Но чья именно?
Я вновь опустилась в зеленое кресло, съела кусочек имбиря и снова заметила записку. «Приходи ко мне. S.». Ну конечно же, Себастьяна.
Но где я найду ее? Оглянувшись в поисках других дверей, ведущих из комнаты, я замерла как вкопанная: там, на другой стороне комнаты, стояла я, собственною персоной, отраженная в овальном зеркале-трюмо с золотым ободком. Я пошла к нему, словно завороженная. Пошла навстречу самой себе.
Сколько раз я шарахалась от таких зеркал? Как долго пряталась от самой себя?.. Но теперь я смотрела – долго, упорно – и была счастлива.
Волосы мои, спутанные после долгого сна, свободно падали мне на плечи. Я провела сквозь них пальцами, будто редким гребнем, и восхитилась (да, восхитилась ) их золотой, переливчатою волной. Одетая в белую простую сорочку, подсвеченная падающими сзади лучами солнца, я показалась себе (дерзну ли выговорить это слово?) прекрасною, как серафим. Я не смогла не улыбнуться себе и шагнула ближе к зеркалу. Затем еще раз, еще – пока не оказалась лишь в нескольких шагах от своего отражения, которое мне в первый раз показалось… красивым.
Ты женщина, но ты и мужчина.
Я взялась за широкий подол просторной сорочки и медленно, очень медленно начала его приподнимать. Выше и выше. Открывая длинные, очень длинные ноги, такие стройные и сильные. Мне хотелось посмотреть. Взглянуть. На свое тело, на себя. Как смотрят лишь на любимых. Я хотела в первый раз насладиться видом своего…
И тут я услышала пение и выпустила из рук подол, застеснявшись: какой был бы позор, застань меня кто-нибудь в такой позе! Я отвернулась от своего отражения и пошла на звук поющего голоса. Он лился в комнату, словно звучание проникавших в нее солнечных лучиков, из-за распахнутой двери, из-за вздымаемых ветром кружев. Женский голос. Сопрано. Итальянская ария, исполняемая вполголоса, просто для удовольствия самой певуньи.