Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Общаясь с теми, кто имеет дело со смертью, я снова и снова приходила к выводу, что никто из них не сталкивается со всеми ее аспектами сразу. Никто, даже специалисты, не видит смерть во всей ее полноте. Система работает, потому что каждый ее винтик сосредоточен на своем участке, своем уголке, своем движении. Как на фабрике кукол: один рабочий красит лицо и отправляет заготовку другому, который приделает волосы. Нет такого человека, который убирал бы труп с обочины, проводил ему вскрытие, бальзамировал, одевал и лично отправлял в топку. Это цепочка людей, одна отрасль, но разные роли. От страха смерти нет универсального противоядия, и твоя способность функционировать в этом царстве зависит от того, куда ты смотришь и — что не менее важно — куда ты не смотришь. Я познакомилась с похоронными агентами, которые признавались, что не выдержали бы ужасов аутопсии, с работником крематория, который не смог бы одеть труп, потому что это слишком интимный процесс, с могильщиком, который днем мог стоять по шею в собственной могиле, но боялся ночного кладбища. Я познакомилась с санитаром в морге, которая спокойно взвешивала человеческое сердце, но не могла читать предсмертную записку самоубийцы в официальном отчете. У всех нас есть шоры, но мы сами выбираем, что хотим ими заслонить.
У всех тружеников смерти есть свои границы, и важен каждый из них — благодаря им масштаб явления не подавляет. Когда Маттик рассказывает о том, что надо держать дистанцию, я уверена, что это конструктивная отстраненность, а не холодность. Надо видеть контекст, оставить себе психологическое пространство, чтобы не сломаться и эффективно выполнить задачу. Он предлагает мне не закапывать увиденное в глубинах разума, не игнорировать и не блокировать это, а увидеть разумный контекст. Это не та отстраненность, которую я заметила у палача: он переписал реальность до такой степени, что едва воспринимал себя частью процесса, и, чтобы примириться со своей работой, в этом новом нарративе не признавал за собой никакого активного участия. Так же поступал и уборщик мест преступления. Он не хотел знать предысторию, намеренно вырывал сцену из общей картины, чтобы оставалась только кровь — и часы в телефоне, отсчитывающие секунды до дня, когда он отстранится от всего этого окончательно.
Если говорить об этой книге, мне хотелось бы, чтобы вы вынесли из нее желание подумать, где проходят ваши собственные границы. В течение всего этого времени я наблюдала границы, очерченные другими людьми. Отец заставил мертворожденного ребенка исчезнуть без следа, пока спала мать. Солдата вьетнамской войны прислали домой в гробу с привинченной металлической крышкой и запретили на него смотреть. Человек пришел в похоронное бюро Поппи и с порога спросил, разрешит ли она ему увидеть утонувшего брата, так как в других местах это не было позволено. Такие границы часто основаны на произвольных, стандартных представлениях и не приносят нам никакой пользы. Я убеждена, что они должны быть личными, вы сами должны их выбрать. Если вы тщательно обдумали эти границы, а не поддались диктату культурных норм, они верны. «Мы тут не для того, чтобы силой заставлять людей испытывать переломные впечатления, — сказала мне Поппи, сидя в своем плетеном кресле в самом начале этого пути. — Наша задача — подготовить их, мягко снабдить информацией, необходимой для взвешенного решения». Я уверена, что она права. В мире полно желающих рассказывать, как надо воспринимать смерть и мертвых. Я не хочу быть в их числе и не хочу учить вас, какие чувства надо испытывать по отношению к чему угодно. Я хочу лишь побудить вас задуматься на эту тему. Богатейшие, полные смысла, переломные моменты вашей жизни могут оказаться дальше, за этой чертой, которую вы сейчас себе рисуете. Помогите одеть вашего умершего, если считаете себя способным на это, пусть даже из чистого любопытства. Люди сильнее, чем сами себе кажутся. Рон Тройер, вышедший на пенсию похоронный агент, понял это очень давно. Когда он вскрыл крышку солдатского гроба, он осознал, что отец видит перед собой не кошмар. Он видит вернувшегося с войны сына, своего мальчика.
Я часто думаю об одной женщине, которую встретила много лет назад. Она тогда призналась, что не стала навещать в больнице умирающую мать, потому что не хотела, чтобы последний ее образ стал образом смерти. В итоге мать умерла в одиночестве. Женщине тогда было 60 лет, и она никогда раньше не видела мертвых. Ей казалось, будто одна сцена в больничной койке сможет вытеснить воспоминания о целой жизни. Она воображала, что внутри нее что-то необратимо испортит сама картина смерти, а не утрата близкого человека. Я думаю, знакомство со смертью может дать нам крайне важное, меняющее жизнь знание, благодаря которому наши границы уже не будут определены страхом перед неизвестностью. Мы будем знать, что способны быть рядом со смертью и, когда придет время, не обречем наших близких на одинокое угасание.
Что касается моих собственных границ, у меня раньше появлялось сожаление, что я увидела младенца в ванночке, но без этого момента для меня остался бы скрытым целый мир человеческого горя и переживаний. Я не познакомилась бы с Клэр, «акушеркой скорби», а ведь именно ее работа больше, чем любая другая, показала мне, насколько недооценивают многих этих специалистов, как мало мы о них знаем, как они помогают нам не только похоронить умерших, но и успокоить мысли и душу. Те, кто перенес травму, не должны быть единственными хранителями этого знания. Клэр не только делает фотографии детей для памятных шкатулок, но и помнит о них и считает подтверждение существования важнейшим элементом своей профессии. Благодаря таким людям тяжелое событие не так отчуждает, не так изолирует человека от общества. Откуда появиться эмпатии, если не из наблюдения и попытки понять?
Попытка понять нечто невидимое была, в конце концов, фундаментом моего начинания, и если бы я отвергла какую-то часть, то это противоречило бы моим намерениям. Я хотела видеть во всей полноте. И все же во многих местах, где я побывала, перед этими телами, я на какой-то момент теряла дар речи. Я журналистка, и обычно у меня хватает вопросов, но, когда я слушаю записи интервью, бывают фрагменты, где я замолкаю. Наступает мертвая тишина, заполненная жужжанием холодильной камеры или звуком распиливаемых костей. Я приходила домой и злилась на саму себя, что периодически мне не хватало решительности. Что я не посмотрела на фотографию на груди Адама, что не подошла ближе, когда с обезглавленного трупа привычным движением снял покрывало студент — он не имел представления, зачем я туда пришла. Мне пришлось написать сотню писем с просьбами и проехать тысячи километров, чтобы там оказаться. Почему не подошла еще на несколько шагов и не оценила аккуратность среза, который сделал Терри? Что меня остановило в тот момент? Чувство, что я не на своем месте? Что я стою в этом помещении, но все равно могу только наблюдать издалека? Или я тогда думала, что не выдержу, если увижу обрубок позвоночника? Я стояла, реагировала и пыталась делать свое дело на перекрестье интереса и страха. «Две несоизмеримые человеческие эмоции бьются и сталкиваются, высекая искры, которые могут и обжечь, и согреть»[139], — писал Ричард Пауэрс.