Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Наверное, и то и другое понемногу, — отвечает она. — Но все же у меня в основном складывается впечатление, что смысл просто в продлении своего существования и люди видят в этой технологии свой шанс. Мало кто говорит, что боится смерти и поэтому хочет пройти заморозку, но мне кажется, этот фактор тоже присутствует. Я действительно не думаю, что кому-то хочется умирать».
Мне казалось очевидным, что человек, который каждый день работает здесь и замораживает мертвых, сам зарегистрировался для этой процедуры, но Хиллари пока не определилась. «Не то чтобы я не видела технологий или не верила в них. Это не так. Просто для меня это личный выбор. Я не уверена, что хочу вернуться, — говорит она, и ее голос звучит не грустно, а прагматично. — Я имею в виду, что жизнь — трудная штука. Жизнь — борьба». Ее семья крионикой не интересуется, а без родных она не видит смысла возвращаться в этот мир. С мужем она познакомилась в морге во время учебы, и его семейству принадлежит в этом районе шесть похоронных домов — она работала у них некоторое время, прежде чем устроилась сюда. Смерть всегда была для него данностью, и он не видит нужды это менять. Я интересуюсь, когда она сама пришла к такому восприятию.
«Мама заболела, когда мне было четырнадцать, — говорит Хиллари. — Это был для меня звонок. У нее диагностировали рак мозга, и мы знали, что она не выживет. Я очень быстро повзрослела». Два года спустя мать умерла, и, выполняя ее последнюю волю, гроб на похоронах не открывали. Ей не хотелось, чтобы кто-то заметил место, где во время операции ей удалили часть черепа; ей не хотелось, чтобы ее видели потолстевшей от стероидов; ей не хотелось выглядеть совсем не похожей на себя. «Я понимаю ее логику, но это меня беспокоило, — говорит Хиллари. — Я сидела, смотрела на гроб и думала: “Ее правда туда положили? Что с ней сделали?”» Мне кажется, что ту же историю могла бы рассказать я сама. Мне было двенадцать, и в гробу лежала моя подруга, но в остальном все сходится. Сколько людей — особенно детей, пытающихся понять произошедшее, — сидели в церкви, глядя на закрытую крышку, и думали на такие темы?
Ей теперь не хватает бальзамирования, благодаря которому умерший снова начинает выглядеть так, как его помнят родные. Ей не хватает возвращения полноты увядшим от рака пациентам, возвращения румянца побледневшим щекам. Дело в том, что для Хиллари смысл работы в конечном счете сводится к заботе о людях. У нее тяжело заболел близкий человек, она знает тревогу и страдания, и этот опыт научил ее, что можно все сделать лучше. Она пробовала учиться на медсестру, но пришла к выводу, что больные иногда ведут себя недостойно. Потом она прошла подготовку в морге и работала в похоронном бюро, и ей там нравилось все, кроме необходимости общаться с живыми, — она тихий и застенчивый человек и предпочитает быть в заднем помещении наедине с собой и с трупом. Здесь она делает ровно это.
В ее голосе снова слышны нотки извинения, как будто продление жизни должно вызывать у нее больше оптимизма. «Я счастлива, что участвую в этом проекте, — продолжает она, а на экране в конце стола все меняются фотографии. — Я чувствую, что делаю доброе дело. Мы не знаем точно, получится у нас или нет, но у меня есть чувство, что я даю людям шанс».
Не буду скрывать: я думала, что приеду сюда и окажусь в компании сумасшедших. Я очень много общалась с людьми, которые работают со смертью, и ни один из них не сомневался в ее окончательности. Они действовали в заданных природой рамках и старались сделать так, чтобы неизбежная перспектива выглядела достойно и не была такой пугающей. Здесь я ожидала встретить людей, уверенных в своей способности воскреснуть и твердо убежденных, что оно того стоит. Я настраивалась сохранять бесстрастное репортерское лицо и не закатывать глаза, слыша, будто смерть можно победить, а горевать не обязательно, потому что человек на самом деле не умер. Однако те, кто приходит в это учреждение и относится к криостатам так, как относился бы к могиле, прекрасно знают, что такое горе. Для кого-то, я уверена, крионика — это подсознательное отрицание смерти, ставшее сознательным и нелепым, но для других это не столько отрицание, сколько надежда, блеснувшая во мраке отчаяния благодаря человеческому разуму. Хиллари думала о смерти столько, что сосредоточилась на одиночестве вечной жизни. Ради чего возвращаться, если тех, кого ты любишь, уже нет на этом свете? У Денниса проявляется компетентный оптимизм. Он хеджирует ставки, предпочитая быть пациентом экспериментальной, а не контрольной группы, и осознает при этом, что, может быть, ничего не получится. Здесь больше вдумчивости и больше сострадания, чем я ожидала увидеть в институте, возникшем из веры, что когда-нибудь удастся обойти самый фундаментальный факт жизни. Я пришла сюда разобраться, каково жить с верой, что ты не умрешь, что ты никогда не встретишься со специалистами по смерти, с которыми я познакомилась, но здесь нет ответа на мой вопрос.
В итоге я могу сделать вывод, что реалистичность крионики — спорная тема. Не исключено, что из-за изменений климата и сомнительных перспектив нашего существования на этой планете мы так и не узнаем, можно ли воплотить эту идею на практике. Лично я сомневаюсь, что человека можно воскресить, и не думаю, что это было бы желательно: Тони Моррисон писала, что все, что возвращается к жизни, причиняет боль, и я ей верю. Жизнь осмысленна потому, что она конечна. Мы — маленькие всплески на длинной временной шкале, и люди, которые встречаются нам в жизни, такие же маловероятные сгустки атомов и энергии, которые по совпадению оказались на этой шкале рядом с нами. Даже при наилучшем стечении обстоятельств оживший человек, наверное, будет постоянно тосковать по времени и местам, в которые уже нельзя вернуться, потому что их больше нет. Но если кого-то все это не смущает, если такая перспектива помогает людям жить и помогает им умирать, я не вижу никаких причин лишать их возможности поставить эксперимент и не собираюсь его высмеивать. Мне по душе их оптимизм, пусть я его и не разделяю. Каждый выживает как может. Это как колыбельная на смертном одре.
На следующий день мой самолет поднимается над центральным аэропортом Детройта. Сюда прибывают тела, предназначенные для криостатов. Я смотрю на снег и лед подо мной. Где-то внизу Институт крионики. Там в любое время дня, каждый день в году готовы принять мертвых, которые поверили в будущее. Может быть, Хиллари сейчас ходит по помосту и доливает азот тем, кто возложил свои надежды на постоянное расширение этой организации: пока они спят, новые члены будут неусыпно отстаивать их права. Отсюда следы умерших детройтских домов на снегу кажутся карандашными отпечатками коры на листе бумаги. Среди этих призраков стоят живые дома, замерзшие и одинокие.
Поздний май 2019 года. Я уже опоздала со сдачей этой книги и вот-вот сорву следующий дедлайн. Я все еще в поисках собеседников, в поисках тем, о которых не подумала. У меня по-прежнему не выходит из головы младенец, и мне трудно переключиться на чем-то другое. Однако в данный момент я сижу в баре с видом на залив Сондерсфут в Южном Уэльсе и беру интервью у отставного сержанта уголовной полиции Энтони Маттика. Мы разговариваем о том, как он расследовал убийства, и уже выпили две пинты. Никогда еще я не чувствовала себя такой вымотавшейся, и при утомлении такого рода сон не помогает. Я помню строку из Homicide Дэвида Саймона: «Выгорание в убойном отделе — это не профессиональный риск, а психологическая реальность»[137]. Маттик, наверное, устал больше меня, но с виду по нему не скажешь.