Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Томпсон настолько не соответствовала расхожим советским представлениям об «американских неграх», что большинство людей, с которыми она сталкивалась, даже не принимали ее за иностранку:
Куда бы я ни пошла, повсюду чувствую себя бессловесной скотиной, – писала Томпсон матери. – Людей с моим цветом кожи не воспринимают как негров, если только рядом с ними не находятся люди потемнее, – поэтому они ожидают, что я пойму все, что они скажут, и возникают забавные ситуации.
Но, хоть она и ощущала себя бессловесным животным, все пересиливала огромная радость от того, что ее запросто обслуживали в любом ресторане, обращались с ней не просто как с человеком, а – довольно часто – как будто с кинозвездой.
Куда бы мы ни пришли, повсюду нас встречают бурными аплодисментами, как почетных гостей, и предлагают все самое лучшее, – с нескрываемым удовольствием рассказывала Томпсон матери. – Как же трудно будет потом возвращаться к прежнему бесславному существованию в старой недоброй Америке![529]
По-видимому, все члены съемочной команды неплохо проводили время в Москве – во всяком случае, поначалу. Жилье им предоставили очень удобное. Каждый день им выдавали по батону хлеба, а еще на правах иностранцев они оказались обеспечены спецпайком – то есть могли получать больше еды, причем лучшего качества, чем полагалось самим советским гражданам. Они посещали театральные и музыкальные спектакли в театре Мейерхольда, Камерном театре и театре Станиславского. А еще они гуляли по городу, ходили в ночные клубы и плавали в Москве-реке. Уэст сообщала, что Эмма Харрис забирает в стирку вещи у нее и у Джонс – и «тоже собирается сниматься в фильме». Возможно, Уэст не преувеличивала, когда писала матери: «Жизнь здесь по-прежнему – большой праздник»[530].
Как только Форт-Уайтман закончил переводить, Хьюз получил задание: переработать оказавшийся почти непригодным (как он заявил позднее) сценарий, изобиловавший ошибочными представлениями и об афроамериканцах, и об отношениях между черными и белыми в южных штатах. В середине июля, когда съемочная группа уже несколько недель томилась в ожидании, работа над фильмом так и не началась. «У русских время течет медленнее, чем у цветных, и „завтра“ иногда означает на следующей неделе, а иногда и через месяц», – жаловалась Томпсон матери. Впрочем, ее, похоже, это не слишком огорчало: ведь они «купались в роскоши»[531],[532].
Между тем остальные участники коллектива «разучивали песни». Сильвию Гарнер, единственную в группе профессиональную певицу, пригласили выступить на радио «Москва» со спиричуэлс, и она ломала голову над тем, как бы обойтись без нежелательных в СССР слов «Господи», «Боже», «Христос» и «Иисус». Независимо от того, умели ли члены съемочной группы петь или нет, они явно понимали, что русские ждут от них этого умения, и старались не обмануть их ожиданий. В одном доме отдыха для рабочих группу «принимали с большим энтузиазмом, на каждом шагу выбегали навстречу восторженные рабочие». Томпсон сообщала: «Мы присоединились к их групповым играм и спели для них на вечернем концерте»[533].
На другой демонстрации в Парке культуры и отдыха они оказались почетными гостями. Ярче всего запомнился один эпизод: после того, как перед группой проехали телеги с овощами из разных колхозов, одна телега подъехала прямо к трибуне и оттуда
сошла настоящая крестьянка – и перед тысячами собравшихся людей начала рассказывать о том, как она все это выращивала. Это надо было видеть и слышать. Она очень робела, то и дело запиналась, но люди хлопали, и ей приходилось продолжать. Да уж, чудесная сценка получилась, и хороший пример того, как советские люди превращают свою общественную программу в настоящее зрелище[534].
Томпсон ни разу не упоминала о голоде, который как раз тогда поразил обширные территории Советского Союза, прежде всего там, где крестьяне сопротивлялись коллективизации и где правительство в отместку, по сути, уморило их. Спустя много лет Хьюз признавался, что Эмма Харрис упоминала о голоде на Украине, «где, по ее словам, крестьяне отказывались убирать хлеб». Харрис будто бы говорила, что, хоть это и невозможно представить сытым гостям с Запада, «там, в Харькове, люди так страдают от голода, что отрезают куски мяса друг у друга с бедер и поедают!» Возможно, не все слышали эти сочные и в то же время леденящие рассказы Харрис, однако впоследствии некоторые члены группы в беседах с американскими журналистами решительно опровергали «сфабрикованные выдумки о „массовом голоде и голодных смертях“»[535].
Томпсон за время ее четырехмесячного пребывания в СССР больше всего впечатлили, пожалуй, будничные картины жизни людей, радующихся своему новому быту, – и, конечно же, драматичные перемены, которые советская система принесла национальным меньшинствам и женщинам. Рассказывая о трамваях, Томпсон замечала: «И нужно видеть, как женщины здесь запрыгивают в вагоны прямо на ходу». Но женщины не только ездили на трамваях – они еще и водили их: «Многие кондукторы и вагоновожатые – женщины, – продолжала она. – Собственно, женщины здесь делают все: работают на стройках, на улицах, конечно же, на фабриках, всюду». Она признавала, что выглядят они невзрачно, но замечала также, что, по мнению людей, жизнь понемногу налаживается и труд их осмыслен. Даже досуг в Советском Союзе наделяется воспитательным значением, утверждала Томпсон и сравнивала московский Парк культуры и отдыха с Кони-Айлендом. А Уэст отмечала, что женщины служат в Красной армии, и находила, что во время муштры «вид у некоторых очень нелепый», однако «другие – очень серьезные, прямые, сильные, а когда они становятся настоящими солдатами и ходят в форме, то на них очень приятно смотреть»[536].
Пока члены съемочной группы «Черных и белых» наблюдали за русскими, русские наблюдали за ними, и весьма внимательно. Однажды вечером в гостях у кинорежиссера Сергея Эйзенштейна, куда были приглашены, в числе прочих, танцоры из Большого театра, Эйзенштейн подошел к Дороти Уэст и проговорил «добрейшим вкрадчивым голосом: «Вы станцуете для меня?» Уэст это и позабавило, и немного ошарашило, и она ответила «вежливо и приветливо: „Я не танцую“». Эйзенштейн настаивал, Уэст снова отказала. Так продолжалось целых пятнадцать минут, и наконец Эйзенштейн рассердился, вскочил «и проорал… жутким голосом: „Я – великий Сергей Эйзенштейн, и вы станцуете для меня!“». Уэст «расплакалась, выбежала из комнаты» и – по лестнице – прочь из дома[537].
Оказалось, что кто-то решил подшутить над Уэст. Она вспоминала:
Слава о моих танцевальных способностях – а я не могла даже такт отбить – переходила из уст в уста, пока не разлетелась куда-то вдаль, и из меня сделали целое событие, чуть ли не главную джазовую танцовщицу, которую знают во всех больших городах Америки. Но, как рассказывали, есть у меня один недостаток: вне сцены я так скромничаю, что никогда не танцую, если меня попросят. И даже могу заявить, будто не умею танцевать.
Прошло время, и на какой-то званой вечеринке Уэст оказалась за одним столом с Эйзенштейном. Она слышала, что в России можно добиться чего угодно, если быстро, одну за другой, выпить пять стопок водки, – и вот теперь она проделала это и реабилитировала себя в глазах Эйзенштейна. На самом деле, он даже попросил у нее прощения за тот случай: точнее, за свою опрометчивую уверенность в том, что, раз она чернокожая, то непременно должна уметь танцевать.
Чаще всего повышенный интерес русских к чернокожим гостям был на руку последним. Мужчины с удовольствием «резвились голышом среди голых русских» на берегу Москва-реки и вовсю приударяли за русскими женщинами, наконец позабыв о том, что на родине им всю жизнь внушали: белые женщины – не для них. Томпсон даже сетовала: «Их падкость на русских женщин чересчур бросается в глаза и выглядит несомненным доказательством всего того, что белые американцы говорят о неграх-мужчинах и белых женщинах». По крайней мере некоторые женщины в группе тоже ощутили сексуальную раскованность в новой для себя революционной среде, несмотря на то что в Советском Союзе как раз в те годы в этой сфере уже началось заметное