Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Станислав Куняев живописует картину рокового разговора с Александром Межировым на предмет русско-еврейского вопроса:
Вечерело... Тонкая полоса кровавого заката загоралась над Москвой-рекой, над бассейном, пар от которого подымался, словно образуя колышущиеся призрачные очертания храма Христа Спасителя... Мы с Межировым знали, что недавно в бассейне было обнаружено тело поэта Владимира Львова, чьи строки: «Мои друзья расстреляны, мертвы и непокорны, и серыми шинелями затоплены платформы» — в те годы были широко известны в узких кругах. Скорее всего, что ему стало плохо во время плавания, а незаметно утонуть в адском облаке густого пара, смешанного со слепящим светом прожекторов, было легче лёгкого. Но злые языки распространяли по Москве слухи о том, что это возмездие иудею, чьи соплеменники разрушили храм Христа Спасителя и специально, чтобы надругаться над православными, построили на святом месте гигантскую купель для кощунственного плотского омовения.
Слуцкий часто читал наизусть самому себе и своим ученикам эти межировские стихи:
Одиночество гонит меня
От порога к порогу —
В сумрак ночи и в сумерки дня.
Есть товарищи у меня,
Слава богу!
Есть товарищи у меня.
Одиночество гонит меня
На вокзалы, пропахшие воблой,
Улыбнётся буфетчицей доброй,
Засмеется, разбитым стаканом звеня.
Одиночество гонит меня
В комбинированные вагоны,
Разговор затевает
Бессонный,
С головой накрывает,
Как заспанная простыня.
Одиночество гонит меня. Я стою,
Ёлку в доме чужом наряжая,
Но не радует радость чужая
Одинокую душу мою.
Я пою.
Одиночество гонит меня
В путь-дорогу,
В сумрак ночи и в сумерки дня.
Есть товарищи у меня,
Слава богу!
Есть товарищи у меня.
Это не означает безоблачных отношений между поэтами. Межиров написал во вступлении к своему томику в серии «Библиотека советской поэзии» (неофициально — Малая серия Библиотеки поэта), 1969: «Зарифмовывать то, что тебе рассказали, не имеет смысла». Что, «Кёльнская яма» отменяется? Правда, это больше похоже на полемику с Евтушенко, но и Слуцкому перепало. Всё относительно, нет числа причинам стиха.
В паре Слуцкий — Самойлов Межиров был третьим, но явно не лишним. На закате дней, находясь в больнице, Слуцкий сказал навестившему его Огневу:
— Если бы я начал сначала, я хотел бы писать, как Самойлов, Межиров.
СИЛА ВЕЩЕЙ
Можно видеть вещи так: имярек — мой первый поэт. Однако сила вещей такова, что первый поэт — общее достояние и понятие общее. С ним мы и имеем дело, говоря о Слуцком. Или, может быть, о Бродском.
Вопрос ставится так, потому что заноза этого вопроса, помимо прочего, создала нарыв, разрешившийся стайным антипастернаковским гноем 1958 года. Ведь то был дворцовый переворот в «стране поэзии»: с трона сбрасывали её царя. Давид Самойлов свидетельствует — через много лет Слуцкий сказал о Бродском: «Таких, как он, много». Чуял угрозу чужого первенства? Вряд ли. Веет идеологией. В 1964-м, когда шёл суд над тунеядцем Бродским, Самойлов записал: «Слуцкий довольно мил, пока не политиканствует. В частности он старается преуменьшить дело Бродского, утверждая, что таких дел много». В бумагах Слуцкого немало стихов Бродского — машинопись «Посвящается Ялте», «Речь о пролитом молоке», «Стансы городу» и прочая будущая классика. Следил.
В то время Слуцкий приветствовал другого поэта (Лодка, плывущая далеко. Знамя. 1965. № 4):
Игорю Ивановичу Шкляревскому 25 лет[78]. Он издал две книги стихов: «Я иду!» и «Лодка». Обе вышли в Минске. У каждой тираж 2,5 тысячи экземпляров. В Москву и вообще ко всесоюзному читателю книги не попали. Даже магазин «Поэзия», что на Пушечной, не заказал ни одного экземпляра. Для сравнения приведу цифры тиражей последних книг сверстников Шкляревского. <Роберт> Рождественский «Избранная лирика» — 180 тысяч, <Новелла> Матвеева и <Римма> Казакова — 140—145 тысяч экземпляров. <Андрей > Вознесенский «Антимиры» — большая книга, по сути дела, однотомник избранных произведений — 60 тысяч экземпляров. Я называю имена заведомо талантливых поэтов. Тиражи их книг заслуженны. Шкляревский талантлив, но не заведомо. Покуда он поэт одного города — Минска. Цель этой статьи — помочь ему сделаться заведомо талантливым, помочь ему дойти до всесоюзного читателя.
Через четыре года Слуцкий окончательно утвердился в своём мнении о выходце из Белоруссии и под конец шестидесятых выразил его с новой решимостью (Судьба и удача. Знамя. 1969. № 10):
В поэзию пришёл новый человек, новая живая душа. Раздавшийся при этом первый крик достаточно резок и пронзителен, чтобы удостоверить: душа действительно живая. Новый человек отрекомендовывается в издательской аннотации: «...работал литейщиком, разнорабочим, матросом торгового флота, был боксёром». Конечно, издательские аннотации, как и красноармейские книжки у тяжелораненых, вернувшихся в часть из госпиталей, заполняются «со слов», без документов. Однако из книжки, из стихов ясно: да, был литейщиком, штамповщиком, матросом. Да, много ездил, плавал, бродяжил на Севере и на Востоке. <...>
<...> Чаще всего в книге встречаются слова «свобода» и «тоска». В русской поэзии эти слова из самых любимых. Когда-нибудь напишут их историю, скажем, у Пушкина — от «вольности» до «тайной свободы».
Итак, душевное здоровье в соотношении со свободой-волей — точка пересечения раздумий Слуцкого, может быть прежде всего о самом себе (см. «Зоопарк ночью»). В лице Шкляревского он предъявлял всем его ровесникам, включая Бродского, образец поэтического действия и гражданского поведения.
Если иметь в виду речь Александра Блока «О назначении поэта»[79], — Слуцкого, слава Богу, не назначили поэтом. Здесь, может быть, допустимо сказать о самоназначении.
Фактор самости в поэтах этого типа решает чуть не всё. Невозможно вообразить в таких стихах отсутствие авторского «я» на переднем плане. Это, скажем, Иннокентий Анненский или Заболоцкий — ранний — во многом обходятся без ячества и часто, кажется, не замечают самого себя в объёме Вселенной. Нет, это не бессубъектная поэзия, с автогероем всё в порядке, но их «я» находится по преимуществу внутри языка, поэтики, выстроенного ими мира. Акцентированное «я» Слуцкого — первое условие и первопричина его неотвратимого — прежде всего для него самого — антибеспардонного лиризма, — им сказано:
Фактовик, натуралист, эмпирик,
а не беспардонный лирик!
По идее, его безудержному многописанию должно было бы обратиться