Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Годам к семнадцати, когда он и рожок забросил, и Вера Самойловна заболела так, что неделями лежала в больнице, и Сташек проведывал её там, и они, если сил у неё хватало, тихонько прогуливались по тамошнему парку среди старых могучих лип, а потом сидели на скамейке неподалеку от часовенки… – годам к семнадцати он знал практически всё о передвижении французских и русских войск в войне 1812 года. Зачем? Бог весть…
Зачем в пятом классе необходимо было перечитать «все великие эпосы», которые удалось достать в библиотеке, начиная от «Мифов Древней Греции» и заканчивая «Забавной Библией» Зенона Косидовского («…за неимением настоящей. Не обращай внимания на плебейский сарказм автора – редкостного говночиста. Просто запоминай библейские истории и имена. Это простые и удивительные истории на все времена, – с тобой они тоже произойдут. Когда-нибудь я достану тебе настоящую Библию, Аристарх, и ты замрёшь над ней и склонишь голову перед вечностью и роком…»).
Зачем в седьмом классе она кричала, вращая глазами, что не прочесть «Госпожу Бовари» Флобера не-воз-мож-но? – и он читал, мучительно преодолевая описания бесконечно далёких и скучных провинциальных обедов, каких-то непонятных устриц, утреннего света на островерхой крыше собора и дилижанса, гремящего по булыжной мостовой.
Зачем в восьмом классе она вручила привезённую из Москвы книжку американского писателя с длинным именем Сэ-линд-жер, и с таким же длинным названием «Над пропастью во ржи», с мальчиком на обложке («Смотри, смотри-ка, Аристарх, он ужасно на тебя похож, только лысый. Книгу переводчица подарила, Рита Райт-Ковалёва. Представляешь, мы встретились сорок лет спустя и сразу бросились друг к другу! Вот она надписала тебе, да-да, тебе: «Аристарху Бугрову – всегда верь только своему сердцу!»)… И Сташек нехотя раскрыл книгу, опоясанную всеми этими именами, как пулемётными лентами… и уже не закрыл, пока не дочитал до конца – в полтретьего ночи…
Он мечтал стать врачом, спасателем человеческих жизней; знал, что после школы уедет в Ленинград поступать в медицинский. (В Ленинграде жил какой-то бывший сослуживец отца по Сортировочной, какой-то полувоенный человек Марк Григорьевич, у которого можно было остановиться недели на две.) И в это же время каждый миг его жизни был пронизан рыжим солнцем волос некой девочки, которую насмешливо и ревниво он звал Дылдой, и задолго до отъезда в смятении думал об их неизбежной разлуке, пытаясь найти какое-то решение и возможность не расставаться. Он даже молча плакал в темноте, по-детски кривясь и отирая слёзы уголком пододеяльника, и молча клялся ей и самому себе в вечной, вечной, вечной…
А Вера Самойловна умирала медленно, тщательно, будто оглядываясь вокруг себя – не забыла ли уточнить что-то важное, распорядиться, прибрать за собой; угадывая для разговоров такие болезненные темы, что порой Сташек огрызался, вскакивал, размахивал руками, даже кричал на неё… Бывало, вставал и покидал палату, хлопнув дверью, но всегда с полдороги возвращался: представлял, что вот сейчас она и умирает, и смотрит на дверь, за которую он выбежал десять минут назад.
Почему трижды в неделю, а то и чаще он проходил в белёные кирпичные ворота Народной больницы, взбегал по лестнице на второй этаж и два-три мгновения ещё стоял, собираясь с духом, прежде чем войти в палату, где угасала старуха, чей образ был уже неотторжим от детства, от музыки, от замечательных книг, от мучительной истории страны и кошмарной судьбы её народов…
Кто там ведает нашими привязанностями?
И почему мы выбираем друг друга?
И отчего так больно расставаться…
Второй раз он увидел Огненную Пацанку из рябинового клина – ту самую, заклинательницу змей… – на дне рождения Зины Петренко. Увидев, чуть не выронил футляр с инструментом; сердце забилось в горле, в животе… даже в пятках! Он так испугался, что она опять исчезнет! Там же, в прихожей, потянув Зинку за рукав блескучей зелёной кофты, яростным шёпотом заставил всё выложить: как зовут, где живёт, где учится…
Оказывается, обе девочки пели в группе сопрано, в хоре при желдорклубе. Знал он, конечно, и школу – двухэтажное здание бурого кирпича с мезонином, и улицу знал, где пацанка живёт: улица Киселёва, на ней бывшая дача Сенькова стоит. Она столько раз выбегала к нему из пламенеющего рябинового заката и во сне, и в измученном воображении, что даже не верилось: неужели она живёт на обычной улице и учится в обычной школе?
И звали пацанку совсем неподходящим ей благонравным именем Надежда.
Она и выглядела иначе, не по-лесному, не по-разбойному: волосы заплетены в толстую косу, да так изобретательно: мелкие косички начинались от висков (отчего её горячие, золотисто-карие глаза, похожие на спинки пчёл, слегка натягивались кверху), и струями вплетались в две другие косы, потолще, а те – уже вливались в пятую, главную пушистую косу, которая кренделем улеглась на затылке, сверкая рябиновым огнём под брызгами трофейной петренковской люстры. Вокруг белого выпуклого лба рыжие спиральки волос вились воздушной короной, а по бокам лёгкими кружевными бабочками сидели пёстрые сине-зелёные заколки, явно рукодельные: будто и впрямь живые бабочки присели на подсолнух.
Сташек был ошеломлён, подавлен и даже обижен – её ростом. Куда она рванула, думал он в отчаянии, это ж надо – двенадцать лет, а росту чуть не метр семьдесят, во дылда! Гости как раз рассаживались, и из прихожей видно было, какая она высокая – даже когда сидит. По левую руку к ней подозрительно прижимался Кифарь – Лёха Кифарёв, длинный и красивый гад из его школы, хотя за столом и вправду было тесновато, – ребята сидели не особенно шевеля локтями. Тётя Клара, – она вечно изрекала какие-то мозолистые поговорки или строки из своих протухших романсов, – ходила вдоль стола, раздавая всем салфетки и повторяя, как попугай: «В тесноте, да не в обиде!»
Из-за того, что Сташек немного опоздал и замешкался, выбирая надёжное место – куда положить футляр с рожком, чтоб никто случайно не смахнул (уложил на полку буфета), ему достался низкий табурет на другом конце стола. Что было делать и как избежать позора: есть стоя? идти искать по дому нормальный стул? или так и сидеть, как карлик, высунув макушку над столом? Он никак не мог решить. Так и остался стоять с тарелкой в руке, якобы задумавшись – что из салатов выбрать. И когда Зина, именинница, попросила его передать Надежде кусок запеканки, он осторожно принял тарелку, благодарный Зине за эту мимолётную связь, протянул через стол Надежде… – в тот момент она что-то говорила Лёхе; мочка уха, алая на просвет, рдела бусинкой гранатовой серьги, как рябиновой ягодой… – и хрипло окликнул:
– Эй, дылда! Вот, бери…
Она удивлённо обернулась, вдруг узнала его, вспыхнула – это было мгновение, которое потом они обсуждали не раз. («А ты сразу узнала?» – «Да меня как паром окатило, ты что!» – «Нет, а я чуть не умер: ты запылала, как тогда в роще, ты ж не видишь себя, рыжие-то горят, и меня точно бревном зашибло…»)
В голове, в груди у него мигом раздулось солнце, он разом вырос и сверху глядел на пигмея Лёху, на весь туманный, заставленный салатницами-тарелками-противнями с пирогами стол, на обочине которого пламенела красным золотом её увитая косами голова.