Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-то, великое множество судеб, чудес и пробуждений назад, кто-то (вероятно, Франк) говорил мне, что нет иного предназначения у человека, кроме как странствовать между видимым и невидимым, сбывшимся и несбывшимся, осуществленным и недоосуществившимся. А дело Ключника, как мне уже известно, – обслуживать путешественников. Открывать двери, выпускать демонов, сулить золотые горы, понукать, утешать, туманить разум, заманивать хитростью. Словом, давать возможность. Ну вот, теперь наконец ясно, зачем я нужен. Инструкции по применению, можно сказать, прочитаны и приняты к сведению. Экспериментальный разводной мост между сбывшимся и несбывшимся приходит в движение.
Что ж, так тому и быть.
Корабли феаков достигают цели без помощи руля и мчатся с неимоверной быстротой; Одиссей в течение всего путешествия находится в состоянии глубокого сна, похожего на смерть.
Фотоаппарат снова в кофре, кофр завернут в свитер, свитер в рюкзаке, рюкзак болтается у меня за плечами, а я иду-бреду, шагаю по Москве, перехожу вброд огромный ночной город, вязкий, как черный мармелад. Сейчас он почти неотличим от собственной изнанки, почти тождественен ей, почти равновелик. Ночью все кошки серы, да. Но как горят в темноте их янтарные, изумрудные, бриллиантовые очи – почти как освещенные окна укутанных тьмою домов…
Автопилот доставляет меня по нужному адресу. Сказать «домой» – язык не поворачивается. Называть опустевшее жилье Вениной квартирой тоже не хочется. Это уже ничей дом, ничья земля, пограничная, нейтральная полоса. Мне тут, понятно, самое место.
Падаю ничком на ковер в гостиной, рвусь в сон, как в битву, очертя голову, не раздумывая о последствиях, упиваясь собственной стремительностью. Закрываю глаза, осознавая, что это – скорее ритуал, чем насущная необходимость. Огненным дождем обрушиваются на меня осколки видимого мира, который на поверку оказался разноцветной мозаикой: собирать ее – великий труд и сомнительное удовольствие, зато разрушить, оказывается, можно одним движением нежного, слабого века, взмахом ресниц, выдохом.
…он приобщался к скрытым тайнам…
Я толкаю тяжелую парадную дверь, неуклюже навалившись на нее всем телом. Сую наконец любопытный свой нос в образовавшуюся прореху между «здесь» и «там». Оглядываюсь. Мраморный пол вестибюля, пустая корзинка для зонтиков, еще одна дверь – нараспашку. Захожу в холл. Ага, знакомая обстановка. Здесь я, можно сказать, родился. Или проснулся, что в моем случае одно и то же. Интересный поворот событий. Не поворот даже, прыжок, кульбит, тройной тулуп, сальто прогнувшись, батман в положении с горы на лыжах. Вот ведь блин.
В центре – черный кожаный диван и журнальный столик, а справа, у лестницы – антикварное кресло, обитое красным плюшем. Рядом, на тумбочке оборудован рабочий уголок ночного портье: телефон, лампа под зеленым абажуром, подставка для газет, толстая стопка листочков для заметок, несколько остро отточенных карандашей, пустой графин и дружок его стеклянный стакан, чистый, но потускневший от долгого употребления. На стене – небольшое зеркало в позолоченной раме, из-под которой выглядывают выцветшие открытки с изображениями озера, холмов и полей для гольфа. Рядом прикреплено расписание пригородных электричек. Станция, обозначенная в качестве главного пункта отправления и прибытия поездов, называется Шёнефинг. Это слово, как я понимаю, надо бы запомнить, вызубрить наизусть. А еще лучше – записать. Не то чтобы я совсем не полагаюсь на собственную память (а ведь и правда не полагаюсь), но более всего меня сейчас интересует возможность провести эксперимент. Что станется с запиской, написанной во сне? Обнаружу ли я ее в изголовье, или в одном из карманов, или же текст вспыхнет огненными буквами в сизых сумерках пробуждающегося сознания, или вовсе ничего не случится до тех пор, пока я снова не замру на пороге этого сна… Пока не попробуешь, не узнаешь. Всегда так.
Беру карандаш, листок бумаги. С изумлением убеждаюсь, что грифель не оставляет на бледно-желтой линованной поверхности никаких следов. Пробую остальные карандаши, один за другим – вотще. Серебристые грифельные иглы крошатся от нажима, но бумага девственно чиста. Что ж, значит, наипростейший из известных мне способов сохранения информации тут не работает. И надо срочно изобрести какую-то иную методу, чтобы не кусать потом локти. Все бы ничего, но привкус собственного локтя во рту отбивает аппетит и ухудшает настроение…
Провожу карандашом по собственной ладони. Не прилагаю почти никаких усилий, но грифель пронзает кожу, оставляет кровавые царапины. Не ощущаю боли, лишь недоумение. Но понимаю, что это – шанс. Поспешно вывожу буквы немецкого алфавита: «Schцnefing». В финале расставляю точки над «о», потом, как водится, – над «i». Последний укол грифеля кажется мне болезненным, я вздрагиваю, но не просыпаюсь. Скорее уж еще глубже погружаюсь в реальность сновидения. Начинаю замечать подробности, которые прежде ускользали от моего внимания. В частности, замечаю наконец стеклянную дверь слева от входа. Дверь ведет на веранду, откуда, как я вдруг понимаю, все это время доносились негромкие, веселые голоса. Знакомые, к слову сказать, голоса. Особенно один из них.
«Ты поверил, потому что увидел Меня».
– Сколько мучений, лишь бы сэкономить на посещении тату-салона! – приветливо говорю себе с порога.
Я говорю, и я же слушаю, потому что каким-то образом нахожусь в двух местах одновременно. На миг приподнимаюсь из-за накрытого для праздничного завтрака стола и выглядываю в холл. Но и продолжаю стоять рядом с красным плюшевым креслом с изувеченной шуйцей и окровавленным карандашом в деснице. Хочу приблизиться – к нему, к себе? Не знаю. Но и пошевелиться не могу. Он – я – кажется, тоже не может.
– Не могу пока ни выйти тебе навстречу, ни пригласить тебя присоединиться к трапезе. Сам знаешь.
Это правда. Сам знаю. Сам не могу – ни пригласить, ни присоединиться. Только говорить могу почему-то. В этом искусстве мне, кажется, нет равных. Вероятно, из таких вот болтунов и получаются после смерти духи, пригодные к общению со спиритами. Все равно с кем, все равно о чем, лишь бы болтать. И смех и грех…
– Но в следующий раз, когда ты придешь сюда наяву…
Он умолкает (я умолкаю). И так все ясно.
Фраваши жалки и велики, убоги и могущественны. Они <…> реют в небесах, закованные в металлические доспехи…
Проснувшись, обнаруживаю царапины на левой ладони – не кровавые, как следовало ожидать, а бледно-розовые следы словно бы давным-давно заживших ран. Но разобрать немецкое слово все еще можно. «Шёнефинг», – бормочу, торопливо разыскивая блокнот и хоть плохонький какой-нибудь пишущий предмет. В доме человека, разбогатевшего на торговле электроникой, такого добра, понятно, не водится. Хорошо хоть я, мелкий клептоман, ношу в карманах непонятно чье имущество – вот и ручка гелевая там оказалась. Сие мудреное стило оставляет на бумаге оранжевые, как брызги апельсинового сока, точки и полосы.