Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ведь ты считал, что мог бы получить гораздо больше, вновь раздался у меня в ушах знакомый голос, который я все время слышу с тех пор, как впервые открыл папку Нарсиса. Сперва мне казалось, что это голос Нарсиса, но потом у меня возникли некоторые сомнения. Нарсис ведь был человеком крайне немногословным, а хозяин этого голоса явно обладал даром красноречия и выражал свои мысли очень живо и четко. Просто тебе казалось, что можно спрятаться у Бога за спиной, упрекал он меня, пока я, коленопреклоненный, стоял у подножия гипсовой статуи святого Иеронима, однако со временем ты понял, что Бог – это всего лишь тень, на время заслонившая солнце, и через какое-то время ты снова окажешься на свету.
Ума не приложу, отец мой, как это следует понимать. Ведь я всегда считал, что Бог это и есть свет. И был уверен: если уж Он смог меня простить, тогда все возможно.
В том числе и твоя дружба с Жозефиной? – в суховатом голосе послышалась легкая насмешка. Ты надеялся, что она сочтет тебя невинным агнцем? А ты подумал, что она скажет, если узнает о твоем поступке? Кем, по-твоему, ты показался бы ей после этого?
Я совершенно точно знаю, кем бы я ей тогда показался. Как знаю и то, какими стали бы ее глаза: плоскими, как зеркала. И тогда сразу умерло бы нечто, таившееся в глубинах моей души и многие годы прораставшее там, как прорастает молодой росток в дупле старого дерева с прогнившей сердцевиной. Я снова закрыл глаза и взмолился: Господи, все что угодно, только не это! Прошу Тебя! Лучше смерть и проклятие, чем такое! Но, похоже, нелепо было ожидать и от Господа, и от святого Иеронима хоть какого-то сочувствия. Сознавая собственную низость, я словно пылал на костре, в голове молотом стучала боль, глаза и ноздри щипало от запаха дыма…
И тут вдруг у меня за спиной послышались шорох и звук легких шагов. Значит, я был не один? Ну да, в дверях церкви явно кто-то стоял. От ужаса я весь покрылся липким потом: а что, если я невольно заговорил вслух? Что, если у меня действительно виноватый вид? Нет, шаги, похоже, доносились из дальнего придела, со стороны исповедальни. Наверное, просто кто-то пришел, чтобы исповедаться. Я с трудом поднялся с колен, обернулся, но, видимо, оказался недостаточно расторопен: дверь уже успела беззвучно закрыться, и я заметил лишь быстрый промельк чего-то алого…
Кто же это был? Некая женщина в красном платье? Но кто именно? И почему она ушла, не сказав мне ни слова?
Экран в исповедальне оказался приподнят, и я подошел, чтобы его опустить. В ту же минуту я заметил на скамье знакомую зеленую папку, перевязанную ярко-розовыми канцелярскими тесемками. На какое-то время я совершенно утратил способность двигаться. Значит, моя молитва все же была услышана? Моя эгоистичная, даже богохульная молитва неким чудесным образом достигла Его ушей, и вот он, ответ!
Я взял в руки исповедь Нарсиса. Руки мои дрожали, как осиновые листья. Что же это все-таки было: ответ на мою молитву или окончательный приговор? Что ж, я в любом случае обязан был это выяснить, прекрасно понимая, что иначе не смогу жить дальше. И пусть даже подтвердится самое худшее, пусть это будет означать мой конец. Боль в висках еще усилилась, руки тряслись, во рту совсем пересохло, но я все же открыл рукопись на том месте, где остановился в прошлый раз, и снова начал читать.
Четверг, 30 марта
Следующие три дня я провел в ожидании неизбежной расплаты за совершенное мной преступление. Поскольку я был воспитан воинствующей католичкой, основу моего воспитания составлял миф о человеческой вине и божественном правосудии, так что мне и в голову не приходило, что преступник – то есть я – может остаться безнаказанным.
А потому, Рейно, я ждал, когда на меня обратится око Господне. Когда мне на плечи рухнет тяжкое бремя вины. Но ничего такого не происходило. Как ни странно, спал я в своей кроватке крепко, без сновидений. Утром я ходил в курятник тетушки Анны, собирал свежие яйца – раньше яйца разрешалось есть только ей одной – и доедал тот хлеб, который она испекла. Потом я принялся за один из окороков, вывешенных в подвале на зиму; ел я и свежие фрукты из нашего сада, и овощи с нашего огорода, и сыр, который обнаружил в холодной кладовой.
Тетушку Анну и Мими я накрыл двумя тяжелыми слоями брезента, но даже в подвале оказалось недостаточно холодно, чтобы остановить естественное разложение.
Однажды к нам заглянул местный священник и спросил, почему тетушка Анна не была в церкви; вот тут-то я и понял, что сейчас мое преступление будет раскрыто. Но когда я сказал священнику, что у тети мигрень (тетушка Анна действительно была склонна к мигреням) и она лежит у себя в комнате, то он, к моему удивлению, кивнул и ушел. В следующий раз он появился у нас, когда отец вернулся домой, и репутация семьи была восстановлена.
Признаюсь, я не слишком долго ломал голову над тем, что мне сказать отцу, когда он вернется. Я вообще не имел склонности выдумывать всякие дикие истории, да и потом тела в подвале были достаточно красноречивым свидетельством. Отец, помнится, приехал поздно ночью – по-моему, это был четверг, – и привез с собой целую кучу всяких документов и фотографий. Меня он обнаружил спящим с зажженной лампой и настежь открытой в коридор дверью. Тетушка Анна, разумеется, никогда бы не допустила ни того ни другого, однако правлению тетушки Анны пришел конец.
Если бы отец дал мне время подумать, я, может, и попытался бы солгать. Но стоило ему спросить, почему кровать Мими пуста, вся эта история так и хлынула из меня – щербатая сине-белая миска на полу; бесконечный сбор земляники; запертая дверь в его спальню; глиняная кринка с вареньем… Странно, но, когда я в отчаянии твердил: «Мими умерла, а я убил тетушку Анну!», мой отец оставался очень спокойным, непоколебимым, как гипсовый Иисус, висевший над кроватью тетушки Анны, и молча меня слушал. Это молчание могло бы показаться угрожающим, если бы он не взял меня за руку и не стиснул ее крепко-крепко в своей руке.
– Показывай, – только и сказал он. Я повел его в подвал и приподнял край брезента. Он заглянул туда, и лицо его стало совершенно неподвижным, будто каменным, а потом он сказал: «Мне нужно подумать», – сел рядом с Мими на деревянную колоду для рубки мяса и закурил свою тощенькую сигаретку. Он курил очень долго и медленно, аккуратно прикрывая сигарету согнутой ладонью, как научился на войне.
Я никогда раньше не думал, что мой отец способен так много думать. Я ведь не раз слышал, как тетушка Анна называет его то придурком, то дурачком, то слабоумным. Однако под его молчаливой пассивностью всегда скрывалось некое прочное ядро, что и проявилось, когда он вопреки возражениям тетушки настоял на своем и отправился искать вдову своего брата-близнеца. Однако теперь эти его благородные качества обернулись большим затруднением для меня, а значит – без каких бы то ни было упреков с его стороны – и нашим общим затруднением.
– Прости. Мне очень жаль, что так вышло, – сказал я, когда отец наконец поднял на меня глаза. Мне казалось, что именно это я и должен был сказать, хотя никаких угрызений совести я по-прежнему не испытывал. Я искренне горевал, потому что умерла моя бедная маленькая сестренка; я печалился из-за отца; а еще я боялся, что меня гильотинируют как убийцу или, может, расстреляют как предателя. Но никаких угрызений совести у меня не было.