Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вот каков ты, Большой дом, — подумалось мне. — Но если так, то я тебя не боюсь».
И я, решившись, перенес уже и правую ногу внутрь Дома, через порог, следом за левой, следом за всем телом, которое уже обвыклось в удивительном этом пространстве, созданном когда-то богами и духами предков…
Необыкновенный покой охватил меня, темнота сгущалась, но была не черной, пугающей, а дружественной и приятной. Пошарив руками вокруг, я не нашел ни лавки, ни другого приспособления, чтобы сесть, и опустился на пол прямо так, натюрель, как тысячелетиями сидели все наши предки, начиная от Желтого императора и кончая Моисеем-пророком.
Я закрыл глаза — толку от них в таком мраке было немного, или, вернее, не было вовсе никакого. Посидел так, потом открыл снова. Темнота не стала ни гуще, ни холоднее. Можно было снова закрыть глаза, но я не сделал этого — какой-то чуть слышный звук доносился до меня, тревожил, легкой когтистой лапой касался сердца. Я навострил уши, весь обратился в слух и различил в глубине тьмы, в самой ее сердцевине, неловкий шорох. Возможно, там суетилась лесная мышь, сдуру забежавшая в Дом и не могшая теперь выйти наружу. Отчего дрожала она в непроглядной мгле? Пугал ли ее призрак смерти, аромат небытия, витавший в этой глухой черноте или довлели свои заботы, чуждые человеческим страхам?
Но вот кроме почти затихшего уже шороха различил я новый звук — он явно исходил снаружи. Кто-то тяжелый, грузный, скрипя, поднимался на крыльцо по ступеням. Встав на последнюю, на миг остановился, замер, словно прислушиваясь. Я подумал, что, может, меня уже хватились и начали искать, не дожидаясь утра, и кто-нибудь из сельчан догадался, где мог бы я спрятаться, и теперь вот стоял, не решаясь переступить через столетний страх и войти в Мертвый дом.
Однако для простого человека слишком тяжела была эта поступь: старые ступени прогибались, скрипели жалобно, норовили подломиться и чудом только не лопались в кромешной тьме. Чудом, чудом, именно что чудом, подумал я… А если и сейчас за дверью ждало меня какое-нибудь лесное чудо-юдо — медведь, тигр, а может, кто и пострашнее? Кто-нибудь из дальних родственников деда Андрона — леший, кикимора или еще какое-нибудь злобное, на дух не переносящее людей страшилище… мало ли нечисти гуляет ночью в глухой чаще?
Я сидел тихо, еще тише, чем раньше, теперь уж совсем затаил дыхание, боялся глазом моргнуть. А тот, кто стоял снаружи, казалось, тоже замер и внимательно вслушивался через дверь, нужно ли идти дальше? Верно, он знал о Доме больше, чем я, и, может, только потому боялся сделать последний шаг…
Пронзительно скрипнула, открываясь, дверь. В светлом от звезд проеме двери стояло черное чудовище — безмерное, раздутое, с вытянутой вверх острой головой. Лица его не было видно, но я чувствовал, как оно поводит глазами, отыскивая меня в кромешной тьме. Послышалось постукивание кресала, посыпались в темноте мелкие искры, и затлел фитиль небольшой свечи, которая зажглась прямо перед пришельцем. Дверь за ним неслышно закрылась сама собой.
В неверном колышущемся свете я увидел бледное бородатое лицо, изборожденное морщинами, угрюмые, глубоко посаженные глаза, разглядел наброшенный на левое плечо длинный полушубок и латную кольчугу под ним; на голове его криво сидела высокая шапка, с соболиной опушкой… Передо мной стоял письменный голова Василий Данилович Поярков.
Я сразу узнал Пояркова, в школе на уроках истории, нам, конечно, показывали его портрет. Тусклый огонь свечи вынул из тьмы широкий лоб, чуть только прикрытый непослушными русыми волосами, дерзкий, вышедший вперед крупный нос, буйную бороду и усы, не скрывшие, однако, ни решительной лепки рта, ни упрямого подбородка — Поярков стоял передо мной теперь как живой. Но, конечно, он не был живым, не был и быть не мог. Передо мной восстало привидение, хладный призрак, неупокоенный дух…
По глазам его, уставившимся в пространство перед собой, словно бы в провал, я понял, что он не видит меня, но, кажется, знает, что я должен быть тут. Если так, то к чему он появился здесь, чего искал в непроглядном ночном мраке и зачем ему свеча в охладевшей, словно бы каменной руке?
Я сидел, онемев от страха, казалось, оледенели даже волосы на голове. Несколько секунд дух стоял, дрожала над ним слабым огнем свеча, он все глядел перед собой. Наконец черты его исказились протяжной мукой, он уставил на меня слепые глаза свои и чуть слышно прошептал:
— Расскажи…
Адским холодом повеяло на меня, словно дыхание преисподней с самых ее глубин поднялось и коснулось моего лица. Не говоря ни слова, Поярков пошел мимо — в темноту, в глубину, в самое сердце мрака, который простирался теперь в бесконечность и был так же необъятен, как и сам Дом.
Огонь его свечи не успел еще угаснуть в темноте, как следом за ним выступили из мрака новые фигуры. Это были верные казаки Пояркова, числом девяносто, на плечах они несли длинные кремневые пищали и ружья на французском батарейном замке. Шли они медленно, нестройно, тяжело переставляли усталые ноги в запыленных сапогах… Внезапно среди них я заметил одного совсем юного, растерянного, быстроглазого, без оружия, один только охотничий нож на поясе, как будто он случайно затесался в эту толпу печальных мертвецов. Я опознал и его — это был семнадцатилетний Олег Полоний из рода сибирских архидьяконов, чьи голоса единственные напрямую доходят до небесного престола. За каждым из казаков шла-кралась черная безлицая тень — то были дауры князя Доптыула, съеденные ими когда-то в приступе безумия.
Наконец вереница казаков иссякла, за ними пошли уже отдельные люди. Брел, задумавшись о чем-то, вечный алкоголик Колька Лютый, когда-то решительно шагнувший в Мертвый дом вместо друга своего, ходи Василия. Льняные его, как бы из полотенца надерганные волосы были по-прежнему всклокочены, глаза тоже синие, нос картошкой, вот только улыбки не было теперь на лице — хоть и щербатой малость, но искренней, до ушей.
Упругим шагом прошел русский революционер Абрам Мартинсон в своей черной кожаной куртке, в которой когда-то утонул он, переплывая коварные черные воды Амура. Белки его глаз, бешеные и веселые, сверкали и теперь, даже в тусклом мраке вечной ночи.
Шел названый сын старого Соломона Каца — первый голем Черной реки Перчик-Мойшке. Был он красив, как шатры Кидарские, прекрасен, как нарцисс Саронский. Глаза его, мертвые, голубиные, оставались закрыты, а волосы сбегали по челу, подобно стаду коз, сходящих с горы Галаадской. Как лента алая, были губы големовы и, как половинки гранатового яблока — ланиты его. И шея его — как столп Давидов, возведенный для щитов, и сотовый мед капал с губ его. И шел он как живой, но без единого дыхания, и только черная кровь медленно капала из отверстий на теле его — отверстий, которые прорыли в нем предательские ночные пули.
Шел десятилетний Денис Петелин, с глазами некогда синими и зоркими, как ружейный выстрел, а ныне ослепшими от горя и слез, поднятыми вверх, к несуществующим небесам, куда думал он полететь в последний день жизни своей, но куда так и не добрался. За ним шла, горбясь, его мать, безымянная лесная карлица, которую когда-то отец его, Григорий Петелин, стыдясь, изгнал из наших краев и которая умерла на чужбине от горя по своему ребенку. Следом за ними, мерцая и глядя вниз, в холодную бездну, шла возлюбленная Дениса, маленькая Рыбка, Сяо Юй.