Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она идет… — севшим голосом сказал Соломон и указал пальцем туда, где шествовала болезнь. — Вариола…
Такова ли была сила его молитвы или просто наваждение, но и остальным тоже почудилось, как будто в переливающемся солнечном свете увидели они некое движение — чудовищное, страшное…
— Спаси Христос! — дрогнул дед Андрон, кладя на лешачью свою бороду животворящий крест.
Закричала и повалилась набок свинья, случайно выскочившая из калитки и попавшая под хлыст оспы. Там, где он коснулся ее кожи, расцвела длинная нить красной сыпи. Свинья билась и визжала, пятачок ее розово хлюпал, а оспа шла дальше — проталкивалась сквозь тяжелый плотный воздух.
— Нет, — сказала Настена. — Мы не удержим ее — мы, простые смертные… Она убьет нас всех и пойдет дальше…
Дед Андрон оглянулся назад, словно выискивая пути отступления. Глазам его представилась невиданная картина. Из переулков к дому Рахмиэля вытекали людские ручейки. С каждой минутой они становились все шире и заполоняли пространство вокруг дома. Это шли бываловцы — все, сколько их ни было в нашем селе. Шли суровые русские охотники, бородатые и кудлатые, вооруженные топорами и ружьями, шли их жены и дочери, с ухватами и граблями в руках. Шли желтолицые китайцы со своими верными тяпками, шли их орочские жены и дети. Шли евреи, покрытые талесами, и евреи в светской одежде. Шли даже грозные амазонки в полном боевом облачении — медвежьих шкурах и кожаных сапогах, с луками, ножами и карабинами. Это могучее войско надвигалось теперь на оспу. Люди пока не видели болезнь, но оттого, может быть, ярость их была еще сильнее.
— Ну, что же, повоюем, — проговорил дед Андрон, подтягивая портки поудобнее…
И бываловцы, повинуясь указующему персту старого Соломона, бросились в атаку.
Это был неравный бой. Людей было много, а Вариола — одна. В нее палили из ружей, били топорами, тыкали тяпками, рубили косами. Банковский деятель Арончик швырял в нее фальшивыми купюрами. Бабка Волосатиха лила в морду жгучими отварами. Амазонка Елена рубила секачом наотмашь. Китаец Федя верезжал так, что стушевались все бываловские свиньи. Но все равно бой был неравный. Люди со всем своим вооружением не могли достать оспу, а она хлестала своим бичом безостановочно.
Упал, иссеченный хлыстом, сапожник Эфраимсон, кровь сухою краской выступила из его пор. Его место занял было тихий Менахем, но тут же и отлетел в сторону, отброшенный мощной рукою жены своей, толстой Голды, вокруг которой непобедимым отрядом стояли все их семеро детей. Но и они были повержены в короткое время. Хлыст Вариолы поднялся над Менахемом. Менахем, лежа на земле, сквозь бессильные слезы в глазах увидел вдруг светлый силуэт, спустившийся с небес, силуэт, похожий на дочку его, покойную Бейлу.
Бейла ринулась на красную девку, развернула к себе, могучим усилием отшвырнула прочь. Но оспа взметнула свой хлыст — и светлое видение растворилось в воздухе без следа.
Видя, что от храбрости их никакого толку нет, что один за другим бойцы выходят из строя, бываловцы дрогнули и попятились, оставляя на поле боя поверженных, слабо стонущих, горящих в жару, дышащих хрипло, погибающих под безжалостным хлыстом. Напрасно пытался остановить и вдохновить их Соломон, указывая всевидящим перстом своим на Вариолу. Все попятились, двинулись назад, спотыкаясь и теряя оружие.
Старый Соломон увидел, как девка-оспа остановила на нем синий мертвый взгляд, улыбнулась издевательски и пошла прямо к дому Рахмиэля.
— Что ж, — сказал он сам себе, — я один остался. Спасти никого, конечно, все равно не успею, но хотя бы…
Что именно «хотя бы», он не знал. И все равно, вышел прямо перед болезнью, встал у нее на дороге. Свистнул смертоносный хлыст, ожег Соломону щеку, запылал на ней рубец огненной сыпи, забилось испуганно его старое сердце, захрипели легкие, тщетно пытаясь вобрать живительного воздуха. Ноги его подкосились, и он упал на колени. Но страшным усилием воли удержался, не опрокинулся дальше. Он поднял голову. Над ним, поигрывая кнутом, стояла красная великанша.
— Шма, Исраэль… — хрипло сказал старый Соломон, сквозь выступившие на глазах слезы чудовищная фигура, стоявшая перед ним, расплывалась в воздухе, казалась призраком. — Слушай, Израиль: Господь Бог наш, Господь один! Любите Господа вашего, любите всякую тварь, им созданную под небесами, и человека любите, и зверя, и растение… Любите любую жизнь, храните ее, защищайте — да будет она благословенна! Прощайте друг другу мелкие прегрешения и не делайте больших… Ибо все мы дети, все дети перед лицом Его, и никого не карает Он, но лишь люди сами себе погибель и уничтожение! Имейте в сердце вашем любовь, а если нет ее в сердце, пусть она будет в голове, и останавливайте бьющую руку и не призывайте кары на головы грешников, но сами будьте праведны.
Болезнь, стоявшая над ним, остервенело хлестала его своей плетью, но он не чувствовал ударов, сердце его согревалось словами творимой им молитвы и надеждой на счастье для каждого, на жизнь для всех, чтобы никто не поражен был мукой и страданием, чтобы люди были людьми и помнили об этом — и сейчас, и всегда, и во веки веков…
Жизнь в селе нашем, известном как Бывалое, на берегу Черного дракона, под сенью сосен и пихт шла себе и шла. По утрам выковыливала на ступеньки Большого дома Бабушка Древесная лягушка, глядела в розовую зарю, улыбалась во всю щель, почесывалась, кряхтела, размышляла, вдруг, испуганная упавшей с листа на скользкую кожу холодной росинкой, в один миг прыгала на метр в сторону, квокала недовольно, потом снова, не торопясь, поглядывая по сторонам, сделав для порядку лицо суровое, непроницаемое, лезла на ступеньку, подставляла дряблое старческое тело нежарким солнечным лучам. Солнце с трудом пробивалось сквозь кедровые да еловые ветки, клен да ясень дрожали листьями, тлела робким огнем рябина, и, как невеста, стояла береза белая. Заливались в кустах лещины малые, даже сквозь листву пестрые птахи, каких в других местах и не слышали никогда, и ясно различались среди них только две — кукушка да овсянка.
Овсянку можно было пропустить мимо ушей, а вот на кукушку непременно надо было сказать: «Кукушка-кукушка, сколько мне жить осталось?» И кукушка куковала самозабвенно, и выходило то много, то мало, то совсем ничего. И так оно и случалось на самом деле, и тогда рано или поздно у кукушки перестали спрашивать про годы жизни — чтобы не будить зряшного лиха.
— Потому что каждому хочется, чтобы он сам жил долго, а остальные чтобы померли поскорее, — так объяснял это вечный почти староста дед Андрон, сам из лесовиков, с зеленою своею бородой, от древности росшей теперь уже не вдоль лица, а почти поперек.
Вот так месяцы шли над селом, проплывали годы, пролетали стремительно десятилетия. Все тут менялось, как и везде в мире, и все оставалось по-прежнему — тоже, как и везде.
Но вот в один прекрасный — или уж как хотите — день родился я, и установленный веками порядок сбился на сторону, а потом и вовсе пошел косяком. Впрочем, виной тому, конечно, был не я, а Ди Чунь, тем более что и родилась она на год меня раньше, да к тому же в деревне амазонок…