Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот, говорю, звали ее Ди Чунь, Ди — это как «император», а Чунь — как «весна». Это всё было китайское имя, хотя родилась она в деревне амазонок, а не в китайской, как можно было заподозрить. Но то ли духи предков у нее были китайцы, то ли воспитывала ее такая бабушка — так или иначе, назвали ее Императорской Весной.
Ну, назвать, ясное дело, можно как угодно. Бывает, человека Афродитой назовут, а без слез не взглянешь: какая там Афродита, разве что фавну какому-нибудь, неразборчивому, похотливому на утеху… Но наша Ди Чунь в имя свое, как в зеркало, смотрелась — не отличить. Так похожа она была на весну, что другой такой весны я в жизни своей не встречал. Черные волосы, блестящие, стриженные в каре, глаза тоже черные, глубокие, нефритовые, чуть раскосые, чуть насмешливые, рот все тянется в смешке, как у Бабушки-лягушки. Да и сама она была как лягушонок — худенькая, ногастая, все косточки на просвет. Может, потому Бабушка-лягушка и завела о ней разговор, а может, просто из зависти. Была в ней какая-то тайна, о которой я ничего не знал тогда, но почувствовал ее всем телом своим, всем сердцем, едва увидев.
А увидел я ее утром, на лесной тропинке. Солнце заливало лес, он сделался прозрачным, изумрудным, на листьях больно сияли капли росы…
Первым делом я глаза ее рассмотрел, и только потом уже — ноги. Ноги эти появлялись из-под простого белого платьица — хотя уже тогда ей можно было надевать платье невесты и не ошибиться — и были не по-китайски длинные, стройные. Именно что стройные, а не худые или там костлявые, как у всех в ее возрасте. Они шли снизу, от тонких лодыжек, изгибались чистой линией по икрам, спотыкались чуть на коленках, потом набирали силу и взмывали еще выше, так, что дух захватывало, и тут пресекались платьем — простым, белым, почти прозрачным на солнце, но не так прозрачным, чтобы все было видно, а так, чтобы только угадывать.
Мне тогда было восемь, а ей девять. И это был у нас первый раз. Она взглянула на меня сияющими до мороза черными глазами, смерила всего с головы до пят, хмыкнула и взяла за руку. Рука была теплая, маленькая, жар из нее исходил, как от печки, но я замер, словно оледенел.
— Что встал — идем! — сказала она мне.
И я пошел, не спрашивая куда, да и не все равно ли было — в лесную чащу, на горы, в болото, в омут?
А она в тот раз повела меня не в омут и не в чащу, а на берег Амура, сказала: купаться, а вышло — приворожить. Берег у нас тут длинный, извилистый, где обрывом, а где полого идет, словом, притулиться всегда можно. Но она на открытые места не пошла, повела меня к пляжу Рыбки — там деревья подходили к реке вплотную, так что из леса можно было войти прямо в воду. А почему пляж так назывался, никто точно не знал: то ли в честь девочки из китайского цирка, которая потеряла здесь свою любовь, а следом за ней и жизнь, то ли просто форма у пляжа была такая — гибким полумесяцем, словно рыбка выпрыгнула из воды на берег, да так и осталась там, рассыпалась в песок…
Перед тем как войти в воду, она одним легким движением сбросила с себя платье, словно ветром его сорвало, и я задохнулся, потому что под платьем у нее ничего не было. Она секунду стояла так, и нагота ее была ослепительной и обжигала глаза, и руки, и все тело, и обожженный, больше всего на свете хотел я прикоснуться к ней, прикоснуться особым образом, как касаются друг друга взрослые, и войти в нее, но я не знал этого еще и не умел, и потому только стоял — недвижный и немой, а она повернулась ко мне, сверкнула глазами, захохотала и вошла в воду почти по колено.
И тут я снова увидел все, и оцепенение спало с меня, я стряхнул его последние остатки, как береза по осени стряхивает желтые свои, красные листья. И когда я увидел себя в следующий раз, я уже бежал по берегу, срывая с себя штаны, рубашку, скидывая ботинки.
Амур расступился подо мной, как прохладная пропасть…
Когда я настиг ее наконец, вода поднялась ей до плеч, и она хотела уже плыть, устремила руки вдоль воды, оттолкнулась ногами, вытянулась в ласточку. Но я успел толкнуться вслед за ней, обхватил жадно, всем телом к ней прильнул, так сжал, что в глазах потемнело — в глазах, в ушах, во всех местах… Темнота эта изошла из меня, стала пустотой и разверзлась под нами, и мы пошли на дно, сплетясь, как виноградные лозы, как два угря, как веревка оплетается вокруг шеи приговоренного. Но дна все не было, и снова не было, и опять — и мы зависли над бездной, а волны Амура качали нас, как двух бабочек прохладно качает в небесах налетевший ветер.
Я держал ее в своих объятиях, голую и беззащитную, держал так сильно, что материя упразднилась, и всякое тело перестало быть, и вселенная вся растворилась в сияющих водах Амура — каким он был, когда был еще Мировым океаном. Теперь мы стали единое не тело даже, а единая радость и восторг, опьянение и ужас. Но это длилось только мгновение — как выстрел из пистолета, а потом она вдруг вывернулась, сильно отвела мои руки и толкнула в грудь. И рванулась прочь — вверх, к свету.
И тогда я почувствовал, что меня убили. Весь огонь, который горел во мне, жег сердце, лавою кипел в крови и поднимал над бездною вод, вдруг с шипением погас, словно в меня плеснули грязной водой из картофельного котелка. Я теперь был мертв, и вечность морозила мне кончики пальцев, но не могла добраться до сердца, ибо оно остановилось, и солнце не грело меня, и даже воздух не мог войти в легкие…
Но человек не может быть мертвым слишком долго, Тем более не может быть слишком долго мертвым ребенок, ибо смерть — его родина, которую он покинул совсем недавно, и возвратиться назад ему так легко. Возвратиться и остаться в пустом воздухе чистилища, среди темных пещер его и полыхающих жасминных кустов…
Приблудная рыба, проплывая, ударила меня хвостом по глазам и возвратила к жизни. Я забултыхался, забил руками и ногами и всплыл на поверхность. А Ди Чунь уже лежала на берегу опять в белом своем, словно ветром наброшенном платье, лежала и смотрела куда-то в небеса, а глаза ее, черные и блестящие, как нефрит, отразили вдруг всю синь небес и на миг тоже сделались голубыми, как у девочки Рыбки, в честь которой когда-то назвали эту косу.
Я тихо подошел и тихо лег рядом, не смея тревожить ее покой.
— Ты утопить меня хотел, — вдруг сказала она, и голос ее был тихим, хрипловатым.
Я открыл было рот, чтобы воспротивиться, сказать, объяснить, но она прикрыла мне губы ладошкой, и теперь ладошка эта была не жаркой, но прохладной и чуть влажной от черных вод Амура. Она оперлась на локоть и склонилась надо мной, лицо ее было совсем рядом, глаза глядели звездами, а дыхание было близким, и, казалось, она вдохнет меня сейчас всего целиком. И она сделала вдох, и я зажмурился от сладкого страха в груди и ощутил на губах холодное, легкое прикосновение — это Ди Чунь поцеловала меня прямо в губы.
Я лежал, не смея открыть глаз. Больше всего на свете я хотел сейчас, чтобы она снова прикоснулась ко мне этим прохладным, щекочущим, достигающим, как укол, прямо сердца прикосновением. Но она медлила.
Я открыл глаза. Она глядела на меня с каким-то странным выражением и, казалось, чего-то ждала. Но я не знал, чего она ждет, и молчал и не двигался. И тогда она засмеялась, и отпрянула, и упала на спину — прямо на теплый и прохладный речной песок. И так мы лежали рядом, не шевелясь, а время шло над нами, летело, как облака в высоком и синем небе.