Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я раздумывал над её словами.
— Один дядька у нас в приюте — почтальон — говорил, что если тебя что-то возмущает и ты не можешь этого изменить, попробуй изменить свою точку зрения.
Марина включила сарказм.
— Предлагаешь мне сегодня поехать на крыше?
— Да нет же.
— Я поняла тебя, мелкий. Но моя точка зрения сложилась за одиннадцать лет, и меняй её — не меняй, она останется прежней.
— Может, она ошибочная, — ляпнул я.
— Как что-то, складывающееся более чем за десять лет, может быть ошибочным? Мира такого, какой я знала, больше не существует. И точка. Других выводов здесь нет.
— За десять лет ты, наверно, была во многих городах.
— Да нет. Я росла на ферме. Младшей дочерью.
— Я всю жизнь провёл в приюте, — горячо поддержал я. С двух сторон мы обошли здоровенную липу, чей ствол был трогательно обложен разноцветными камешками. — Мы же с тобой ничего не видели. Вообще ничего. А обо всём этом — о путешествиях, приключениях, — не могли даже мечтать. Откуда ты знаешь, что мир не такой, как сейчас? Ты как… как котёнок, который сидит в квартире и думает, что там, за окном, всё нарисовано, — выдал я неуклюжую аналогию.
— Я смотрела телевизор, — неуверенно сказала она.
— Да уж. Такого в телевизоре вряд ли покажут.
Я задумчиво обвёл глазами город. «Девочка, у которой во время бомбёжки погиб отец, превратилась в город и делает из его жителей зомби». Выпуск новостей с такой темой может разве что присниться.
— Ты отлично впишешься в труппу, мелкий. Я тебе завидую. Ты одного с ними цвета. Меня же Аксель держит только потому, что не может сам завязать галстук-бабочку, а Анна считает делать это ниже своего достоинства. Потому что никто больше не берётся чистить лошадей. Я думала, что как только тебя возьмут, меня «забудут» в каком-нибудь городишке.
Я трепыхался в собственной неловкости, как рыбёшка в пересыхающей луже. И тут меня озарило.
— Послушай. Помнишь Краков? Вечернее выступление с масками?
Марина медленно кивнула.
— Ты что-нибудь чувствовала, когда играла?
Она засмеялась.
— Что там можно чувствовать? Не поцелуй же. У меня была крошечная роль и маска рыси, и нужно было просто выйти к Акселю. А потом сидеть и слушать. Ну, может, две-три реплики — и всё. А я просила у них что-то более весёлое.
— Куда уж веселее, — хмыкнул я.
Марина посмотрела на меня, и я рассказал, что видел тогда, во время их выступления. Как было страшно, и как всё вокруг вдруг превратилось в декорации для этой пьесы. Всерьёз рассказывать о чём-то, чего не может существовать, очень трудно. Просто попробуйте — вы, наверно, никогда ничего подобного не делали, — и поймёте, о чём я. Хотя страшные приютские истории под покровом темноты мне удавались очень хорошо, всё же, это немного другое.
Мы давно уже никуда не шли. Сидели на ступенях какого-то дома под красным козырьком, застелив их картой города.
— Это твоя… точка зрения? — очень осторожно спросила Мара. Чтобы не тонуть в своих безразмерных штанах, она подвернула их почти до колен. Вместо обычной майки на щуплых плечах болталась одна из Анниных рубашек — та, что в синие и зелёные квадраты. Казалось, девочка может разрезать её одними этими плечами, словно ножом. Мне вдруг пришло в голову, что и у себя на ферме она донашивала одежду за какой-нибудь старшей сестрой, и умудрялась делать это очень естественно. Даже элегантно. Я в своих всегдашних грязных джинсах и майке — моих собственных джинсах и майке — выглядел куда более неуклюже.
— Это то, что я видел, — сказал я. — Ты уже не просто в космическом корабле, ты сама одна из космонавтов.
И мы пошли обратно, совершенно забыв про овощи. Чуть не держась за руки, но всё-таки не держась, и при этом чувствуя странное родство, такое же, как, должно быть, возникает между почвой, в которой зарождается семечко гречихи, и воздухом, который готовится принять росток. Я не смог бы объяснить доступнее при всём желании. Марина, думаю, тоже.
Анна посмотрела на нас, во второй раз вернувшихся ни с чем, с упрёком — была её очередь готовить — и сварганила завтрак из бутербродов с остатками сыра и зелени.
— Если не получилось со второго раза, значит, не судьба, — сказала она. — Значит, сколько вас не посылай, ничего хорошего вы мне не принесёте.
— Или их просто нужно посылать по одиночке, — встрял Костя.
— Но там страшно! — хором запротестовали мы с Марой.
Нам и не думали возражать. Бутербродное утро закончилось прекрасной предвыездной суетой. Прилизанные мальчишки, растрёпанные домохозяйки и большие псы, такие ленивые, что еле переставляли лапы, и такие находчивые, что могли отыскать тёплый канализационный люк, кажется, даже посреди лесопарка, пришли нас провожать.
А когда под колёсами наших транспортных средств уже клубился в лучах солнечного света сухой пожар дороги, мы встретили доктора. Он брёл вдоль дороги в сторону города, поминутно оглядываясь — не поедет ли попутка? — и тщетно пытаясь уберечь свой халат от дорожной пыли и от пыльцы растений. Откуда он шёл, какими выдались у него последние два дня, мы так и не узнали, но брёл он живой и невредимый. Это изрядно всех обрадовало.
— Док! — махал я из окна автобуса. — Hello! Мы рады, что у вас всё в порядке!
— Что? — кричал он вслед то на одном языке, то на другом. — Was? Что?
Двумя часами позже очнулся Джагит.
Мы по-прежнему направлялись на запад.
Он садится, гремит мелочью в своей шапке, равнодушный ко всему миру, равнодушный даже к солнцу, что всё более выбеливает его волосы. И люди начинают потихоньку расходиться.
В какой-то момент Анна понимает, что осталась одна, что этот человек поднял на неё глаза. Через стёкла очков они кажутся какими-то особенно строгими.
— Вы выбрали не очень удачное время для выступления, — сказала она, чтобы что-то сказать. — Знаете, что такое сиеста?
Он качает головой. Говорит на ломаном английском:
— Простите. Я не говорю по-испански. Но я понял — сиеста. Сиеста — это хорошо.
— Да, — Анна пытается что-нибудь придумать, но в конце концов бросает бесполезное занятие и просто садится рядом. — Просто удивительно, что на вас кто-то смотрел. Обычно во время сиесты все отдыхают.
Она и сама не прочь удалиться в тень. Кажется, что оранжевые искорки на апельсиновых деревьях выжигают на изнанке черепной коробки млечный путь.
— Откуда вы?
Анна тут же поправляется, переспрашивает по-английски. Английский у неё не менее перекручен, чем у молодого человека, но это позволяет им довольно сносно понимать друг друга.